Сон Сципиона - Пирс Йен. Страница 47

Чума добралась до Авиньона через месяц — в начале марта, когда даже вблизи Средиземного моря радоваться было особенно нечему, когда месяцы сильных ветров уже высосали бодрость из всех, кого хлестали, изнурили их тела и ослабили души. Наиболее вероятным источником был Марсель — моряк, или священник, или купец привез с собой инфекцию на корабле, а потом отправился вверх по реке подать жалобу в курию, продать свои товары на рынке или просто вернуться домой к семье. Ну а если бы не этот неизвестный, так кто-нибудь другой, на следующий день или в следующем месяце — для чумы не было недоступных мест, рано или поздно она появлялась везде.

Сведения об Авиньоне скудны, но безусловно одно: почти все там знали о приближении моровой язвы. Рассказы путешественников из Леванта, с Сицилии, из Генуи или Флоренции опережали чуму ровно настолько, чтобы напугать и встревожить, но не настолько, чтобы кто-нибудь успел сделать что-нибудь. И многие чувствовали, что уж в Авиньоне в любом случае ничего делать не следует. Ведь чума, несомненно, ниспослана Богом как кара городу, погрязшему в мирской суете, грешной Церкви и растленным жителям. Некоторые чуть ли не предвкушали ожидаемую кару как подтверждение их погибели, другие даже молились о чем-либо подобном; пусть она рассеет гнусный смрад порочной суетности, приведет людей к Богу и в чувства. Кто-то обязательно приветствует любой катаклизм, всегда находится кто-нибудь, чтобы упиться катастрофой, увидеть в ней залог нового начала и лучшего мира. Точно так же, какой бы очевидной ни была Божья воля, всегда отыщется кто-то, готовый взять на себя ответственность за что угодно. Или же ответственность на них возложат другие.

Первой чума посетила рю де Лис в беднейшей части города — унылую улочку ветхих лачуг, которые соседний монастырь наметил снести, едва удастся избавиться от их обитателей, а первой ее жертвой оказался простой поденщик, и прибытие смерти поначалу прошло незамеченным. Только когда умерли первые два десятка, там появился первый священник, и к его чести, хотя плоть у него содрогалась, хотя его сковал ужас и даже хотя он выбежал наружу и его двадцать минут выворачивало у стены дома, он вернулся к одру страждущих исполнять свой долг. То, что он увидел, было невообразимо омерзительным, ему даже не верилось, что перед ним человек. Тело настолько было покрыто язвами и лопнувшими гнойниками, что утратило форму, а лицо вовсе исчезло, остался только разинутый рот, извергающий гной и кровь, но все еще вопящий в смертных муках. Смрад разложения и тления не имел сходства ни с чем, прежде ему знакомым. Ему сводило нутро, к горлу подступала рвота. Имя его было Руфин, и хотя никакими добродетелями он не отличался и даже был ненавидим прихожанами за безделье и жадность, этот его поступок заслуживает особого упоминания. Потому что это был подвиг тем благороднее, что совершался он в отчаянном ужасе, а не в безмятежной уверенности. Ибо Руфин победил страх, и поданный им пример редко находил повторение в последовавшие недели. Да и мужество его потускнело бы, если бы рождалось твердым упованием на божественное милосердие. В этой милости ему было отказано. Через пятнадцать часов он ощутил первые страшные боли, возвещавшие скорую и неминуемую смерть. А еще через двенадцать часов он умер, испытав такие муки, что смерть, наконец прекратившая их, явилась истинным милосердием.

Этих немногих часов оказалось вполне достаточно, чтобы превратить Авиньон из процветающего торгового города, полного самоуверенности и хлопотливой деятельности, златокузнецами и ювелирами, торговцами сукном и поставщиками съестных припасов, а также вин, банкиров и юристов, в перепуганную людскую массу, в которой каждый думал только о своем близящемся конце. В первый день умерли двадцать человек, шестьдесят — во второй, сто — на третий. В разгар эпидемии ежедневно умирали по пятьсот человек, и их не успевали хоронить; разлагающиеся трупы сваливались в кучи, в свою очередь, становясь источниками заразы. Не прошло и недели, как проезжавшие стороной путешественники уже могли определить, куда свозились эти трупы, по висящей в воздухе густой черной туче мух, по жужжанию, которое было слышно задолго до того, как начинал доноситься запах. Ну а после костры, разожженные для их сжигания, выбросили в воздух столбы густого дыма и засеяли ближайшие улицы тонким слоем пепла.

Город рухнул, торговля прекратилась, припасы не подвозились, купцы упаковывали свои вьюки, улицы не подметались и скоро уже тонули в мусоре. Все незаметные службы, которые обеспечивают существование большого количества людей, скученных вместе на тесном пространстве, разом исчезли. Свежая вода, хлеб, все опоры ежедневной жизни стали редкостью, пока папа самолично не вмешался и не приказал людям выполнять свою работу. Богатые бежали, в том числе многие священники и кардиналы, но выиграли от этого мало и только разнесли заразу еще дальше, прежде чем умерли сами. Счастливцами казались те, кто уехал из города до начала чумы, и те, у кого хватило здравого смысла остаться там. Но только удача решала, кому жить, а кому умереть. Люди уподобились солдатам, попавшим ночью в засаду, не знающим, кто их враги, откуда они появились и как от них можно оборониться.

Чеккани принадлежал к немногим, кто не поддался страху; наоборот, железная воля и вера в божественное покровительство помогли ему усмотреть в эпидемии удобный случай. Ему было совершенно ясно, что он хотел совершить. Его заветным желанием было возвращение папы в Рим, и он без шума возглавил в курии тех, кто упрямо стоял на том, что каждый лишний день, который папа проводит в развращенном, грешном, алчном Авиньоне, был еще одним оскорблением Бога. И оставаясь тут, он находился в подчинении у Франции, этой варварской северной страны. Папа был француз. Как и его предшественник. И французом, по всей вероятности, будет его преемник. Конклав не посмеет проголосовать против воли французского короля. Не то чтобы это подразумевало презрение к нынешнему носителю тиары, чьим единственным грехом в глазах Чеккани было его происхождение. Он даже восхищался Клементом, считал его истинным князем Церкви, человеком с великими качествами, достойно занимающим папский престол. Только вот престол находился не там, где надлежало.

И моровая язва была знаком божественного гнева, карой всему человечеству за этот грех. Она же предоставляла возможность все исправить, как немедленно понял Чеккани. Теологическая и политическая стороны настолько сливались тут воедино, что их невозможно было различить. Собственно говоря, для него никакого различия и не существовало. Назначением, правом, обязанностью папства была верховная власть над всеми светскими преходящими правителями. Осуществлять ее, находясь в Авиньоне, не представлялось возможным, а потому папе следовало его покинуть. Такова была Божья воля, и теперь Бог даровал средство, обеспечивающее исполнение его воли.

Однако Клемент VI не желал уезжать и занялся осуществлением грандиозных строительных проектов — своего дворца, церквей, городских стен, — которое камнем и золотом закрепляло вероятность, что святой престол навсегда останется тут. Значит, надо убедить его вернуться, а не удастся, так и принудить. Граф де Фрежюс оказался на свой лад частью Божьего плана. По необходимости.

Чеккани отдавал себе отчет, что во дворце его желание разделялось явным меньшинством. Влияние Франции было таким давним, что среди кардиналов набралось слишком много французов, а жизнь в Авиньоне была налаженной, надежно обеспеченной и куда более приятной, чем в Риме, этом обветшалом, кишащем клопами гнезде насилия. Во главе с кардиналом де До эти люди утверждали, что дни Рима миновали безвозвратно. Точно так же, как Церковь некогда отбросила Империю и стала только сильнее, так и теперь ей следует отбросить и сам Рим. Традиция требовала, чтобы главой Церкви был епископ Рима, но не указывала, что жить он должен именно там, и как обладатель четырех епархий, которые он никогда не посещал, Чеккани мог бы отнестись к этому аргументу благосклоннее, чем отнесся.