Сон Сципиона - Пирс Йен. Страница 56

— А я его не просил, — ответил Петр. — Ты захотел меня видеть, а не я тебя.

Оливье улыбнулся, предвкушая, как Чеккани разразится гневом. Гнев этот был ужасен, и Оливье с легким злорадством ожидал, что воспоследует дальше.

Но ничего не воспоследовало. Чеккани и бровью не повел, а только кивнул и немножко подумал.

— Сегодня днем, насколько мне известно, ты проповедовал перед толпой. Мне доложили лишь о части. Ты не повторишь для меня?

Даже Петра удивил такой мягкий ответ, но возможности поговорить он никогда не упускал.

— Я сказал им, что чума — Божья кара за грехи мира. И только через покаяние можно отвратить Божье отмщение. Мы кающиеся. И призываем покаяться других. Поступая так, мы показываем, что сожалеем о своих грехах, и через то можем отвратить Божественное отмщение.

— Ты, я полагаю, не клирик.

Петр фыркнул.

— Я из Марселя. Когда чума добралась туда, попы первыми затрусили на своих ослах за ворота. Я неделю обходил дома, куда больше никто не заглядывал, утешая умирающих. Они принимали меня за попа и просили моего благословения. Сначала я им отказывал, но затем понял, что Бог рукоположил меня, пусть люди этого и не сделали. Я был послан Им утешать больных и спасать здоровых. Кто больший грешник? Тот, кто дает последнее причастие, не будучи рукоположен, или тот, кто рукоположен, но отказывает в нем из трусости?

Даже Оливье знал ответ на этот вопрос. Многих вешали за куда меньшее. Но Чеккани вновь улыбнулся, словно подбодряя Петра продолжать.

— И пока чума бушует, что делают попы? Отсиживаются в своих замках, запершись в своих башнях, и предаются пьянству и похоти. Вот почему Бог поразил нас — из-за зла в самой Церкви, которая предается распутству в этом городе.

Чеккани осторожно кивнул.

— Ты полагаешь, что чума отступит, если папа вернется в Рим?

— Церковь должна вернуться на правильный путь и покаяться и должна действовать, — сказал Петр, глядя на Чеккани в упор. — Весь свет знает, как распространяется эта чума. Все знают, что это делают евреи, и пока они существуют, опасность угрожает всем нашим душам. А что делает Церковь? Да ничего. Что делает папа? Строит себе дворцы и соблазняет в них женщин. Вернуться в Рим? Да. Но покаявшись, в смирении, принеся обет не грешить более. И это лишь начало. Таково Божье предостережение, и мы должны исполнять поведенное нам.

Оливье чуть было не вмешался, не указал, что чума либо Божья кара, либо козни евреев, но никак не то и другое вместе. Однако промолчал. Все это звучало так бессвязно и нелепо, что не заслуживало серьезного отношения. А обличение папы… Многие думали так. Но мало у кого доставало глупости или опрометчивости высказывать это вслух.

Разговор продолжался еще некоторое время. Чеккани пустил в ход всю силу своего характера и искусство убеждения, обычно приберегаемое для светских князей и прелатов, чтобы привлечь этого грязного бродягу на свою сторону. А потом, когда разговор наконец завершился, он встал, обнял его и протянул свое кольцо для поцелуя.

— Ты взыскан Богом, друг мой. Многие думают, как ты, но у них не хватает смелости действовать. Ты должен быть сильным и верным. Тебе предстоят великие труды. Я предлагаю тебе мою защиту, и не думай, будто она тебе не понадобится в грядущие дни. Многие ненавидят тебя и ненавидят выслушивать слова истины.

Петр поклонился и поцеловал кольцо, наконец-то прирученный.

— Благодарю тебя, владыка.

— И будет неплохо, если порой ты не станешь избегать советов. Я буду посылать тебе вести, сообщать свое мнение и предлагать то или иное. Хорошенько их обдумывай, ибо мы лелеем одни цели и вместе, кто знает, сумеем образумить род людской и его Церковь, пока не поздно.

Он кивнул Оливье проводить Петра. Когда они вышли из комнаты, Петр сказал:

— Ты счастливчик, друг.

— Почему же?

— Служишь такому господину.

Оливье промолчал. Он подумал, что Чеккани помешался.

В апреле 476 года после встречи в своем поместье с брошенным оборвышем Манлий Гиппоман отправился в Ариес и созвал там съезд всех епископов из областей, которым угрожали войска варваров. Неслыханная дерзость! Самый младший из них, а к тому же священнослужитель, еще никому не давший причастия, даже не знающий, как вести богослужение! Ему подобало еще лет десять смиренно склоняться перед стоящими выше него.

Однако старик Фауст выбрал его именно поэтому, и Фауст отправил собственные письма своим собратьям-епископам, убеждая их подчиниться призыву Манлия. И к концу следующего месяца они съехались там — всего двадцать четыре епископа — и нашли себе разные пристанища: некоторые — строгие и аскетические, другие — аристократические и роскошные. Сам Манлий остановился как гость в доме родственника, и именно в этом все еще внушительном доме и состоялась их встреча, а вернее, несколько встреч.

Ведь хотя они были пастырями своих овец, но сами отчаянно нуждались в поводыре, который указывал бы им путь в лабиринте темного и беспокойного мира. Они уже научились собирать и тратить доброхотные даяния, заботиться о бедняках, изыскивать зерно в тяжелые времена, обеспечивать починку дорог и акведуков — все то, что когда-то исполнялось гражданскими властями, теперь на это не способными. В целом они поддерживали хорошие отношения со своими собратьями, священниками и епископами, вблизи и вдали. Однако мало кто из них имел опыт в отношениях со светскими властями, с военачальниками и войсками, в политике и дипломатии на высшем уровне, и они не были уж настолько не от мира сего, чтобы не понимать, что в подобных делах особое умение и сноровка жизненно необходимы. Они были римлянами и они были католиками, варвары же — Эйрих на западе и бургунды на севере — ни тем, ни другим.

А потому они уцепились за Манлия, который бывал в Риме, который даже сопровождал члена своей семьи ко двору отца Эйриха в Тулузу и потому, конечно, как никто, понимал варваров. Таково было оскудение империи в заключительные моменты ее угасания, что вывод их был верным.

Манлий, оглядывавший стол, за которым они сидели, воспринимал их собрание как жалкую насмешку над великими прошлыми днями, когда император созывал старших чиновников и советников, чтобы выслушивать их и отдавать приказания. Такие собрания, торжественные, великолепные, возможно, все еще происходили в Константинополе, хотя никто уже ни в чем уверен не был. Он не знал никого, побывавшего в Константинополе. Даже София там никогда не бывала. А здесь вместо императора в пурпуре, сенаторов, военачальников и советников сидела кучка плохо одетых и испуганных людей, в большинстве стариков, главной панацеей которых от любых трудностей была молитва. Так пусть молятся, думал он, от этого будет польза: он получит больший простор для действий.

Несмотря на их доверие, радостное упование на него, он лишь с трудом смягчал голос и напоминал себе, что должен делать вид, будто принимает приказания, а не отдает их. «Помни, — сказал ему Фауст, — ты их слуга, избранный исполнять их повеления, преображать их пожелания в действия. Они хорошие, святые люди, то есть в большинстве, но хранят высокое понятие о собственном достоинстве, и задеть его было бы неумно. Их ты не оскорбишь, это невозможно. Но ты можешь очень легко оскорбить их сан и саму Церковь, а вот этого они тебе так легко не простят».

Мудрый старик — Фауст. Уж он бы сотворил для себя место в любом мире, в каком бы ни родился. Всего полвека назад он давал советы императорам и даже сам мог бы стать императором, потому что обладал живым деятельным умом и принадлежал к могущественному роду. Однако времена были такие, что он повернулся спиной к миру, столь нуждавшемуся в его талантах, и отправился за море на остров Лерен, где прожил отшельником чуть ли не двадцать лет. В мир он вернулся почти против воли: Риез попросил аббата его монастыря прислать им епископа, а тот давно убедился, что Фауст обладает всеми необходимыми свойствами, чтобы управляться с такими неуживчивыми людьми. Впервые он восстал и не подчинился, целую неделю отказывался исполнить повеление, умолял отменить его и возносил молитвы об избавлении Богу, которым Всевышний в мудрости своей внять не собирался. Богу Фауст требовался не для созерцательных молитв. В конце концов он смирился со своей судьбой и покинул островной монастырь в возрасте сорока пяти лет — впервые за прошедшие девятнадцать.