Диккенс - Пирсон Хескет. Страница 64
Почему же все-таки в последние четырнадцать лет жизни Диккенс предпочитал общество Коллинза любому другому? Да потому, что для него наступило время, когда человек больше всего жаждет свободы от всех и всяческих уз. Для такого, как он, новая обстановка и новые люди так же необходимы, как новая роль или новая книга. Форстер начинал надоедать ему своей ревностью, своими ссорами, эгоизмом, неумением считаться с другими; начинала надоедать и Кэт с ее безмятежным спокойствием, ограниченностью и вялостью. Форстер был символом добропорядочности, воздержания и претенциозности. Коллинз — символом неограниченной свободы, неблагонадежности и безнравственности, а для Диккенса в тот период земля, плоть и дьявол значили больше, чем все десять заповедей, которыми он и так уже был сыт по горло. «Буду счастлив предпринять любую вылазку в гарун-аль-рашидовском духе», — писал он Коллинзу в конце 1855 года. И опять: «Очень похоже, что в этот день я буду кутить вовсю». В мае 1857 года он писал: «Какую безумную авантюру Вы ни затеяли бы, ее с бешеной радостью поддержит Ваш покорный слуга». И тогда же: «Если придумаете что-нибудь эдакое, в стиле сибаритствующего Рима эпохи предельного сластолюбия и изнеженности, я Ваш... Если знаете, как провести вечер особенно бурно... скажите. Мне все равно, как. Благоразумие? Бог с ним (на этот вечер!)».
Если Коллинз помогал Диккенсу отрешиться от забот, развлечься, то Диккенс, в свою очередь, умел заражать Коллинза желанием работать, и один из первых своих романов, «Прятки», Коллинз посвятил своему другу и наставнику. «Ни ты, ни Кэтрин не сумели по достоинству оценить книгу Коллинза, — писал Диккенс Джорджине. — По-моему, это, бесспорно, самый талантливый из всех известных мне романов начинающих писателей. Он несравненно лучше книг миссис Гаскелл и во многих отношениях написан мастерски». Весною 1853 года Коллинз начал сотрудничать в «Домашнем чтении», а в сентябре 1856-го был принят в штат с жалованьем пять гиней в неделю. Кроме того, ему щедро платили за романы, которые печатались в журнале частями. Диккенс трудился над произведениями Коллинза, как над своими собственными: корректировал, добавлял, вычеркивал и даже, нарушив собственное правило — печатать все вещи анонимно, — объявил, что автор таких-то романов, напечатанных в «Домашнем чтении», — Коллинз. Так и пришла к Коллинзу известность. Несмотря на несходство характеров и привычек, они отлично ладили друг с другом. Диккенса пленяли и в то же время смешили коллинзовские причуды, его знание жизни и манера рассуждать, его независимое поведение. Коллинзу льстила дружба со зрелым человеком и знаменитым писателем, подкупало его щедрое гостеприимство и то нескрываемое удовольствие, которое Диккенсу доставляло его общество.
После того как был сыгран «Маяк», они стали неразлучны, и, когда Диккенс в июле 1855 года поехал со своей семьей в Фолкстон, Коллинз, конечно, должен был тоже приехать к ним. Дом № 3 в Альбион Виллас (теперь он называется «Копперфилд») — «очень симпатичный домик» — стоял на лугу. Прожили они здесь три месяца. Диккенс работал над первыми выпусками «Крошки Доррит», и от одной его фразы остается более яркое впечатление о старом городе, чем от целого романа Герберта Уэллса: «Посредине крутой и кривой улочки, похожей на хромую старую лестницу, я остановился под дождем, чтобы заглянуть в лавчонку каретника...» За окнами шумело море, и каждый день он работал как одержимый с утра до двух, а потом мчался гулять, но как! Он карабкался на вершины холмов, скользил вниз, «взбирался на гигантскую отвесную скалу» и отступал от этой программы, только когда с ним были друзья и приходилось «ползать, а не гулять». Время от времени заботы о «Домашнем чтении» призывали его в «гигантское пекло» — Лондон. Им уже безраздельно завладел новый роман, и, начиная очередной выпуск, он всякий раз переживал «мучительнейшее состояние: через каждые пять минут я бегу вниз по лестнице, через каждые две — кидаюсь к окну и больше ничего не делаю... Я с головой ушел в роман — то взлетаю, то падаю духом, то загораюсь, то гасну». Даже на прогулке мысли о работе не оставляли его: «Новая книга повсюду — вздымается на морской волне, плывет в облаках, прилетает с ветром». Сначала он назвал ее «Ничья вина», но в последнюю минуту перед выходом в свет первой части переменил название. Двери его дома были гостеприимно открыты для друзей, и многие из них побывали в «санитарно-гигиеническом заведении, которое легко узнать с первого взгляда: все окна его открыты, и из каждой спальни летят брызги воды и хлопья мыльной пены». Он еще успевал справляться со своей корреспонденцией: «Каждую неделю самые разные люди, о существовании которых я не имел до сих пор ни малейшего представления, пишут мне сотни писем на все возможные и невозможные темы, не имеющие ко мне никакого отношения». Каждый божий день его забрасывали просьбами устроить публичное чтение с благотворительной целью. Всем приходилось отказывать — впрочем, он согласился выступить в Фолкстоне с чтением «Рождественской песни» для Литературного объединения, назначив для членов Рабочего объединения особую входную плату — три пенса. Чтение состоялось в большой столярной мастерской.
В середине октября он поехал в Париж, чтобы найти для своей семьи подходящую квартиру, в которой им предстояло прожить полгода. Он нашел то, что хотел, в доме № 49 на Елисейских полях, прямо над Зимним садом: двенадцать комнат за семьсот франков в месяц. Помещение нужно было хорошенько вымыть и вычистить, о чем он и сообщил домовладельцам, заявив, что грязь сводит его с ума и что он готов взяться за уборку хоть сам. «Вообразите компаньонов-домовладельцев: сначала они изумлены, пытаются доказать, что „это не принято“, заколебались, уступили, поверяют Неподражаемому сокровеннейшие личные горести, предлагают сменить ковры (принято) и заключить Неподражаемого в свои объятия (отклоняется). Совсем как пара Бриков — только французских» [165]. Приведя дом в порядок, послал за своим семейством, водворил его на новое место и умчался в Лондон. Отсюда он послал Кэт подробные указания о том, как обращаться с аккредитивом: где он лежит, куда его предъявить, как добраться до этого места и так далее — и все в таком тоне, каким разговаривают с восьмилетним ребенком. Грозился приехать в Париж и Форстер, но в последний момент, к величайшему облегчению Диккенса, передумал. Коллинз — вот кто был нужен Диккенсу, и он не на шутку рассердился, когда Джорджина в начале 1856 года не приготовила в их парижском доме комнату к приезду Уилки и написала ему об этом.
Во Франции — как, впрочем, в России и Германии — книги Диккенса читали повсюду, и он убедился, что пользуется среди простых людей Франции почти такой же известностью, как его прославленные современники французы. В газетах было объявлено о том, что в Париж прибывает «L'illustre Romancier, SirDickens» 15, или «Лорд Чарльз Боз», а предъявив в магазине свою визитную карточку, он обычно слышал восклицания: «Ah! C'est l'ecrivain celebre! Monsieur porte un nom tres distingue. Mais! Je suis honore et interesse de voir Monsieur Dick-in. Je lis un des livres de Monsieur tous les jours» 16.
«Мартин Чезлвит» печатался частями в «Монитере», и привратник по секрету сказал Джорджине, что мадам Тожэр (Тоджерс) — drole et precisement comme une dame que je connais a Calais 17. A тот, кто придумал эту самую Тоджерс, уже договорился с фирмой «Ашетт» об издании полного собрания своих сочинений на французском языке.
Он со многими встречался в Париже, в том числе с Обэром, Ламартином, Скрибом, Дюма и Жорж Санд («которую с виду вполне можно принять за сиделку нашей королевы»). Он был почетным гостем на лукулловом пиру, устроенном газетным магнатом Эмилем де Жирардэном. Однажды он получил любопытное приглашение от Александра Дюма, решившего «угостить» Диккенса таинственным похождением. В назначенный день и час Диккенс должен был стоять на углу одной из парижских улиц, где к нему подойдет незнакомец в маске и в испанском плаще и проводит его к карете, запряженной четверкой лошадей. Карета доставит его в некое таинственное место. Все это, однако, было немного уж слишком для «знаменитого романиста», чьи представления о романтических похождениях в духе «Тысячи и одной ночи» несколько расходились с понятиями графа Монте-Кристо. Он предпочитал менее эффектные развлечения. Так, «в субботу вечером, заплатив три франка... я попал в одиннадцать часов на какой-то бал... Видны хорошенькие лица, но все четко делятся на две группы: либо злые, холодные, расчетливые; либо изможденные, несчастные, поблекшие. Среди последних была женщина лет тридцати с индийской шалью на плечах. Пока я оставался там, она сидела, не шелохнувшись, в своем углу, красивая, равнодушная, хмурая, и вместе с тем в очертаниях ее лба угадывалось своеобразное благородство... Собираюсь сегодня пойти поискать ее. Я не заговорил с ней, а теперь захотелось узнать ее поближе. Впрочем, из этого, должно быть, ничего не выйдет».