Старые дороги - Полищук Сергей. Страница 19
– Дараженький, залатенький!… Ну, хоч ложачку… хоч ложачку перед обедом!…
О, это приятное бремя славы! Я, можно сказать, присутствовал уже при ее закате, потому что во время выхода газеты со статьей моей находился в другом районе и все главные ее громы отгремели. На улице, чтобы пожать мне руку ко мне подошел парикмахер Генрих Сенкевич и то, мне кажется, потому, что я у него стригся, а стриг он отвратительно. В нашем районе с интереснейшей историей и многонациональным, как ее следствие, составом населения было, кстати сказать, немало людей с самыми замечательными фамилиями. Тот же Сенкевич, вальяжный и представительный, похожий на графа из последнего акта оперетты, и некто Шиллер, первый городской хулиган, мой постоянный клиент. И еще… и еще кто-то – всех, конечно, я не запомнил… И сапожник Мопассан, замухрыжка и горький пьяница…
Когда прошла денежная реформа и цены на продукты (на базаре) и на услуги сразу же поползли вверх, они. как уважительно отмечалось жителями района, не поднялись только у меня, у благородного Сенкевича, да еще у Мопассана, но у последнего, впрочем, не в силу его благородства, а потому, что Мопассан длительное время находился в запое и с реформе, скорее всего, просто ничего не знал…
Так вот на улице подходили все эти милые люди, знакомые и совсем мало знакомые, подходили и пожимали руку, доверительно улыбались. Но иные из них заговаривали о статье и при этом начинали мне подмыгивать, похихикивали по поводу того, что сейчас должен чувствовать Михаил Павлович, и это уже было немного противно. Я был убежден, что точно так же они подхихикивают при случае и надо мной, и спешил такой разговор прекратить.
А потом, как мне показалось, о статье в районе забыли вообще, все снова вошло в свою нормальную колею, и меня это радовало. Парикмахер Сенкевич в очередной раз постриг меня так, что я стал похож на разбойника Кудияра, а босяк Шиллер – он в последнее время работал отстрельщиком бродячих собак при райкоммунхозе, но попытался отстрелить и тещу, и я должен был опять его защищать, – Шиллер, как и во всех предыдущих случаях, за защиту не расплатился. Все, словом, вошло в свое обычное русло, все шло нормально.
И тогда вдруг – появление этих двух женщин: «Хоч ложачку! Хоч ложачку перед обедом!», как новый всплеск моей, оказывается, еще не до конца угасшей славы…
Но об этом их приходе и о событиях, которые за ним последовали, – все-таки чуть подробнее.
Итак, они и на этот раз врываются ко мне в консультацию совершенно для меня неожиданно (не ждал я их, во всяком случае, в этот именно день), врываются с криками и слезами, хоть теперь это уже слезы радости, и с упомянутой бутылкой, тычут мне эту бутылку («Ну, хоч одну только ложачку!»)., и, конечно, все это происходит в присутствии других клиенток и моей хозяйки – она на этом торжестве вообще первое лицо («Сергей Владимирович, выпейте! Выпейте рюмочку, вы же обидите этих людей! Выпейте и я сама тоже выпью…»), все, словом, опять очень напоминает хаос их первого появления. И посреди всеобщего этого хаоса я опять-таки не совсем знаю, как мне поступить, стою, наверное, с довольно глупым выражением лица. И в довершение ко всему на пороге появляется человек, которого я уж никак не мог в этот день ждать, а в его присутствии принимать в подарок бутылку самогона никак не хотел бы. Появляется Анелька.
Она приехала к родителям, узнала от них о событиях в нашем районе (не из газеты, конечно: как и большинство женщин, Анелька газет не читает) и тут же прибежала ко мне. И вот я, можно сказать, триумфатор и герой дня, герой не только нашего убогого района, но и всей республики, стою в окружении целой толпы почитателей, подобно какому-нибудь подвижнику или праведнику на ее католических иконах, греюсь в лучах славы… и в руках у меня – бутылка…
О молодой. польке-«варьятке» с искрящимися глазами я не забывал все это время, но события, связанные с украденной девочкой, и все то, что началось сразу же вслед за этим, я имею ввиду почти сразу же начавшиеся трения с Михаилом Павловичем, как бы куда-то отодвинули воспоминания о ней.
Каждый день приходили мои бывшие клиенты, мужчины и женщины, которым я когда-либо писал жалобы и заявления или защищал в суде их сыновей, и сообщали, что Михаил Павлович проявляет усиленный интерес к моим денежным расчетам с ними. Об этом же мне рассказывали и мои коллеги.
Это было противно. Мне было неловко за него – что он прибегает к таким вот недостойным способам борьбы, хотя всерьез я этого еще не воспринимал. Спустя неделю или две после опубликования моей статьи в район приехал заместитель областного прокурора. Он сказал мне, что прокуратура считает мой поступок правильным и что Михаил Павлович им лично якобы строго предупрежден относительно корректности его дальнейшего по отношению ко мне поведения.
Но заместитель областного прокурора уехал, а Михаил Павлович остался, и все началось сызнова. Мне даже показалось, что теперь он стал действовать с еще большей старательностью и упорством: думаю, что любви ко мне ему не прибавил и полученный им строгий партийный выговор. Чуть ли не каждый день он стал вызывать к себе мою глухонемую клиентку, мать девочки, и старуху Гринченко и часами у них выяснял, как они рассчитались с адвокатом или как обещали рассчитаться. Он не допускал, не мог допустить, что не было никакого расчета, не было об этом и разговора. «Не может быть!» – упрямо повторял он и уже прямо им угрожал, что в случае, если они будут запираться…
Они клялись, плакали – он настаивал: «Не может быть!… Не может быть, чтобы человек бесплатно писал такие статьи, бесплатно ездил за полторы сотни километров в Минск их пробивать и прочее. «Но хоть за дорогу, за дорогу хотя бы что-то вроде командировочных расходов он должен был от Вас получить? Ничего не получил и за дорогу?». И, конечно же, предупреждал, что если об этих его с ним беседах они передадут мне… а они клялись, что и слова не скажут, и тут же бежали ко мне, чтобы передать происшедший разговор во всех подробностях…
Не знаю, но от всего этого становилось все более и более противно…
Но более всего меня возмущала ложь, которую он стал обо мне распространять, изображая меня этаким явным негодяем и интриганом. Он ведь для чего, оказывается, послал ко мне мать девочки и старуху? Чтобы я мог заработать – ни для чего другого! Он знает, какие у меня прямо-таки нищенские заработки, а тут возможность написать сразу несколько платных заявлений, жалоб, да еще и выступить потом в суде. И все это – деньги. Бери! Так нет же, я, этакий негодяй, проявляю к нему черную неблагодарность, отказываюсь и от собственной пользы, и все это якобы из-за глухонемой сельской дурочки? Не может быть!
Рассказывали мне иногда о кознях Михаила Павловича, и мои друзья, собиравшиеся у меня по-прежнему по вечерам. Эти козни ими, как и мной, воспринимались, впрочем; не слишком серьезно: ну, обиделся человек, ясное дело, подурит и бросит. Шутили, спрашивая, какое новое художественное произведение я собираюсь писать о прокуратуре: может быть, поэтому, а, может даже, кантату или ораторию? Павлик Гарагуля, заместитель Михаила Павловича и большой специалист по делам любовным, интересовался, не влюбился ли я еще и не нуждаюсь ли в ключике от какого-нибудь временного, необходимого в таких случаях пристанища? Такой ключик у него есть – от кабинета Михаила Павловича, или, вернее, он знает, где лежит этот ключик, где его всегда, уходя, оставляет по вечерам уборщица. Вот, буде я влюблюсь, да воспользуюсь этим ключиком, а Михаил Павлович еще и узнает об этом, то мне в пору уже и не поэмы писать, а сразу же приступать к мемуарам…
Но потом выяснилось, что Михаил Павлович все же времени зря не терял и кое-что ему удалось-таки добыть. Некий Шатиленя подал на меня жалобу, что я оставил его без защиты – обвинение достаточно серьезное, – а деньги, гонорар за защиту, что уже и вовсе недопустимо, принял от него будто бы без оформления. Было, правда, непонятно, за что же он мне уплатил эти деньги – за улыбку? По-видимому, жалоба была инспирирована самим Михаилом Павловичем, но недостаточно им продумана.