Сын Америки - Райт Ричард. Страница 57

– Говорят тебе, для них мы все – убийцы!

– Слушай, Джим. Я лениться не привык. День-деньской я мету и убираю улицы, была бы только работа. А сегодня хозяин позвал меня и говорит: раз уж белые до того разъярились, нельзя тебе показываться на улице… еще убьют. А потому – получай расчет. И вот из-за этого треклятого Биггера Томаса я остался без работы… Из-за него белые люди думают, что мы все такие!

– Но я ведь объяснял тебе, Джек, они и раньше так думали. Ты вот хороший человек, не убийца, а все-таки они и к тебе придут. Не понимаешь, что ли? Для них – раз ты черный, значит, и дола твои черные, вот и все.

– Можешь беситься, сколько тебе угодно, Джим, а только надо смотреть на все, как оно есть. Из-за этого парня я потерял работу. С какой стати? Есть-то мне надо? Ох, знал бы я, где этот сукин сын запрятался, я бы сам полиции дорогу показал.

– Ну а я не показал бы. Лучше умереть!

– Ну и дурак! Тебе, верно, ни дома, ни жены, ни детей – ничего не надо. Что толку в этой борьбе? Все равно их больше, чем нас. Они нас всех перебить могут. Ты лучше поучись ладить с людьми.

– Кто меня ненавидит, с тем я не хочу ладить.

– А есть-то надо! Жить-то надо!

– Мне все равно! Лучше умереть!

– Тьфу, пропасть! Ты просто спятил!

– Говори что хочешь! Мне все равно! И я не выдал бы этого негра ни за что, сколько б меня ни стращали. Лучше умереть!

Биггер на цыпочках вернулся в кухню и вынул револьвер из кармана. Он останется здесь, а если кто-нибудь из своих же вздумает тронуть его, он пустит револьвер в ход. Он отвернул водопроводный кран и подставил рот под струю, и тотчас же мучительная спазма перехватила его пустой желудок. Он упал на колени, извиваясь от боли. Наконец его отпустило, и он спокойно напился. Затем потихоньку, стараясь не шуршать бумагой, он развернул буханку и откусил кусок. Хлеб был удивительно вкусный, просто как пирожное; он никогда не думал, что у хлеба может быть такой приятный, сладковатый вкус. Как только он стал жевать, чувство голода возвратилось с прежней силой; он сидел на полу, зажав в обеих руках по большому куску хлеба, щеки у него раздулись, челюсти усиленно работали, кадык ходил вниз и вверх при каждом глотке. Он никак не мог остановиться, но наконец во рту у него так пересохло, что хлебный мякиш прилип к языку; он долго держал его во рту, наслаждаясь его вкусом.

Он вытянулся на полу и вздохнул. Его клонило ко сну, но, когда у него уже начали путаться мысли, он вдруг встрепенулся как от толчка. Наконец он все-таки заснул, но, проспав немного, сел, еще в полусне, движимый каким-то неосознанным испугом. Потом он стонал и махал руками, отстраняя невидимую опасность. Один раз он даже встал на ноги и прошел несколько шагов, вытянув руки вперед, а потом улегся шагах в десяти от того места, где спал раньше. Было два Биггера: один твердо решил отдохнуть и выспаться, чего бы это ни стоило; другой спасался от преследовавших его страшных видений. Одно время он не шевелился совсем; лежал на спине, сложив на груди руки, с открытыми глазами и ртом. Грудь его поднималась и опускалась так медленно и слабо, что каждый раз казалось, будто он перестал дышать навсегда. Бледный солнечный луч упал на его лицо, и черная кожа заблестела неярко, как плохо отполированный металл; потом солнце скрылось, и в комнате легли густые тени.

Пока он спал, в его сознание постепенно проник тревожный ритмический гул, и он боролся с ним во сне, не желая просыпаться. Его мозг, защищая его, вплетал этот гул в ткань мирных, невинных образов. Ему привиделось, что он в закусочной «Париж», слушает граммофон-автомат; но это было неубедительно. Тогда его мозг подсказал ему, что он дома, в постели, и мать, напевая, трясет его кровать, чтобы он скорей вставал. Но и это не успокоило его. Гул настойчиво бился в уши, и он увидел сотни черных мужчин и женщин, пальцами отбивающих дробь на больших барабанах. Но и это тоже не разрешало загадки. Он беспокойно заметался, потом вскочил на ноги, сердце у него колотилось, в ушах звенело от пения и выкриков.

Он подошел к окну и выглянул; напротив, чуть пониже, приходились окна полуосвещенной церкви. Толпа негров, мужчин и женщин, стояла между длинными рядами деревянных скамей и пела, хлопая в ладоши и качая головой. Каждый день в церковь ходят, подумал он. Он облизнул губы и еще раз напился из-под крана. Где теперь полиция? Который час? Он посмотрел на свои часы, но они стояли; он забыл завести их. Церковное пение отдавалось во всем его существе, наполняя его тоской. Он старался не слушать, но оно вливалось в его чувства и мысли, нашептывало о другой жизни и другой смерти, уговаривало лечь и заснуть и не мешать им прийти и схватить его, предлагало поверить, что жизнь есть юдоль скорби и надо смириться. Он замотал головой, стараясь отделаться от навязчивых голосов. Сколько он спал? Что сказано в вечерних газетах? У него еще оставалось два цента; можно было купить «Таймс». Он собрал остатки хлеба, а голоса в это время пели о покорности, об отказе от борьбы. «Спешим, спешим, спешим ко Христу…» Он рассовал куски хлеба по карманам; он доест его потом, позже. Он проверил, в порядке ли револьвер, слушая: «Спешим, спешим к Дому нашему, недолго нам оставаться здесь…» Оставаться здесь было опасно, по опасно было и уходить отсюда. Пение наполняло его уши; оно говорило о своем, особом, и насмехалось над его страхом и одиночеством, его страстной тоской по ощущению цельности и полноты. Своей полнозвучной стройностью оно представляло такой резкий контраст с его голодом, его опустошенностью, что, откликаясь на него, он в то же время сопротивлялся ему. Не лучше ли было бы ему жить в том мире, о котором рассказывал этот напев? В нем он жил бы легко, ведь это был мир его матери, смиренный, покаянный, набожный. Там был свой стержень, ось, сердцевина, то, что ему так нужно было, но что он мог обрести, только вступив на путь унижения и отказавшись от надежды

жить в этом мире. А на это он никогда не пойдет.

Он услышал грохот трамвая внизу: движение восстановлено. Шальная мысль промелькнула у него в голове. Что, если полиция уже миновала эту улицу и его не заметила? Но здравый смысл сказал ему, что это невозможно. Он похлопал себя по карману, проверил, на месте ли револьвер, и полез в окно. Холодный ветер стегнул его по лицу. Верно, ниже нуля, подумал он. В обоих концах переулка горели фонари, гигантскими шарами света повиснув в предвечернем сумраке. Он дошел до угла, повернул и смешался с потоком пешеходов, двигавшимся по тротуару. Он ждал, что кто-нибудь оспорит его право ходить здесь, но никто на него не обращал внимания.

Впереди на углу стояла толпа, и при виде ее у него сразу защемило внутри от страха. Что они там делают? Он замедлил шаг и увидел, что толпа собралась вокруг газетного киоска. Это были негры, и они покупали газеты, чтобы прочесть о том, как белые выслеживают его, Биггера. Он пригнул голову, подошел ближе и смешался с толпой. Кругом возбужденно переговаривались. Он бережно зажал свои два цента в похолодевших пальцах. Протиснувшись вперед, он увидел первую страницу; посредине был его портрет. Он еще ниже пригнул голову, надеясь, что никто не разглядит его настолько, чтоб опознать.

– «Таймс», – сказал он.

Он сунул газету под мышку, выбрался из толпы и пошел дальше, продолжая свои поиски. На следующем углу он увидел наклейку «Сдается внаем» в окне дома, где все квартиры были маленькие, по две комнаты с кухней. Это было как раз то, что ему нужно. Он подошел к двери и прочел: сдавалась квартира на четвертом этаже. Он обошел кругом и стал подниматься по наружной лестнице черного хода; снег тихо похрустывал у него под ногами. Где-то скрипнула дверь; он остановился и присел в снегу с револьвером наготове.

– Кто там?

Говорила женщина. Потом послышался мужской голос.

– В чем дело, Эллен?

– Мне показалось, кто-то ходит на площадке.

– Никто не ходит. Начиталась в газете всяких страхов, вот тебе теперь и мерещится.

– Но я ясно слышала.