Сын Америки - Райт Ричард. Страница 54

Он опустил окно. Теперь нужно перенести постель в другую комнату; ему не хотелось брать ее с собой, но было очень холодно, и он не мог без нее обойтись. Он свернул одеяла в узел, поднял и вышел в коридор. Но вдруг он остановился как вкопанный. Господи боже! Ну да, конечно, они были у нее в кармане! Только этого не хватало. Он выбросил Бесси в окно, а все деньги остались в кармане ее платья! Что же теперь делать? Спуститься вниз и достать их? Его охватил неодолимый ужас. Нет! Только не видеть ее больше! Он чувствовал, что, если еще раз взглянет в ее лицо, чувство вины переполнит его всего, и вынести это не хватит сил. Как можно было так сглупить? – думал он. Выбросить ее в окно, забыть, что деньги у нее в кармане! Он вздохнул и пошел дальше. Толкнув дверь, он очутился в другой комнате. Что ж, придется обойтись без этих денег, ничего не поделаешь. Он разостлал одеяла на полу, лег и завернулся в них. Только семь центов отделяли его от голода и наручников и бесконечных дней впереди.

Он закрыл глаза, надеясь заснуть, но сон не приходил. Эти два дня и две ночи он жил так стремительно и напряженно, что трудно было сохранить в мозгу четкую память обо всем. Так близко подходили к нему опасность и смерть, что он не мог представить себе – неужели все это случилось с ним? И все-таки, несмотря на все, покрывая все, осталось у него какое-то смутное, но живое ощущение собственный силы. Он сделал это. Он был всему причиной. Эти два убийства были самыми значительными событиями за всю его жизнь. Он жил, жил полно и по-настоящему, что бы там ни думали другие, глядя на него своими слепыми глазами. Никогда еще ему не приходилось до конца нести ответственность за свой поступок; никогда еще его воля не была так свободна, как в эти сутки страха, смерти и бегства.

Он убил дважды, но в истинном, глубоком смысле это были не первые его убийства. Он много раз убивал и раньше, только в эти два дня его воля к насилию обрела реальную форму. Слепая ярость находила на него часто, но он либо прятался за своей завесой или стеной, либо искал выхода в ссоре, в драке. Но все-таки, убегал ли он, дрался ли, в нем всегда жила потребность когда-нибудь утолить это чувство, дать ему полную волю, найти разрешение в открытом бою; на глазах у всех тех, чья ненависть к нему была так беспредельно глубока, что, загнав его в тесную трущобу, чтоб он там заживо гнил, они могли повернуться к нему, как Мэри в тот вечер в машине, и сказать: «Мне хотелось бы посмотреть, как вы живете».

Но чего он добивался? Что ему нужно было? Что он любил и что ненавидел? Он не знал. Кое-что он знал, а кое-что в нем было от самого себя; кое-что расстилалось перед ним, а кое-что лежало позади; и никогда за всю жизнь, прожитую им в этом черном обличье, два мира: мысль и чувство, воля и разум, стремление и достижение – не сочетались друг с другом; никогда он не испытывал чувства цельности и полноты. Иногда, дома или на улице, мир вдруг представлялся ему причудливым лабиринтом, хотя улицы по-прежнему были прямые, а стены квадратные; и он чувствовал, что какая-то внутренняя способность должна помочь ему разобраться в этом хаосе, понять его, привести в систему. Но только под напором ненависти противоречие разрешалось. Тесные рамки, в которых он вынужден был существовать, приводили к тому, что только ругань или пинки поднимали его на ноги и делали способным к действию, действию бесплодному, потому что он не в силах был тягаться с миром. И вот тогда он закрывал глаза и бил слепо, кого и что попало, не глядя и не разбирая, кто и что отвечает ударом на удар.

А помимо всего – и от этого ему было еще труднее, – он не хотел притворяться, что все хорошо и ладно, не хотел притворяться счастливым, когда на самом деле это было не так. Он ненавидел свою мать за то, что она была такая же, как Бесси. Чем для Бесси было виски, тем для матери служила религия. А он не хотел сидеть на церковной скамье и распевать гимны, как не хотел заваливаться в угол и спать. Только когда он читал газеты или журналы, сидел в кино или слонялся в уличной толпе, он понимал, что ему нужно: слиться с другими и стать частью этого мира, раствориться в нем, чтобы легче найти себя, жить, хотя он и черный, жить так, как живут другие.

Он заворочался на своей жесткой постели и глухо простонал. Он забылся, подхваченный вихрем чувств и мыслей, и когда открыл глаза, то увидел, что в пыльном окне, приходившемся прямо над его головой, уже забрезжил день. Он вскочил и выглянул на улицу. Снег уже не шел, и город, белый, притихший, простирался во все стороны пластами неба и крыш. Долгие часы он думал о нем, лежал тут в темноте, и вот теперь он был перед ним, белый и тихий. Но эти ночные думы придавали ему реальность, которая теперь, при свете утра, исчезла. Глядя в окно, он не находил чего-то, что ночью казалось органически присущим городу. Если б этот холодный белый мир вдруг ожил, точно в прекрасном сне, и там нашлось бы и ему место, и было бы ясно сразу, что можно и чего нельзя! Если б только кто-то раньше пришел в этот мир и жил, или страдал, или умер – и сделал бы так, чтобы все можно было понять! Но это был застывший мир, не узнавший искупления, не реальный той реальностью, в которой течет горячая кровь. Чего-то там не хватало, не было какого-то пути, который, если бы он сумел найти его, привел бы его к спокойному и уверенному знанию. Но что толку думать об этом сейчас? Он совершил двойное убийство и тем создал для себя новый мир.

Он вышел из комнаты, спустился на первый этаж и подошел к окну. На улице было пустынно, даже машины не проезжали. Трамвайные рельсы замело снегом. Должно быть, из-за метели во всем городе нарушилось движение.

Он увидел маленькую девочку, которая вышла из-за угла, с трудом пробираясь между сугробами, и остановилась у газетного киоска; тотчас же из соседней аптеки выглянул человек, подал ей газету и получил деньги. Что, если подождать, пока он снова уйдет греться, и тогда стащить газету? Да, это ничего не стоит сделать. Он осторожно выглянул, посмотрел в одну сторону, потом в другую: никого не было видно. Он вышел на улицу, и ветер, точно каленым железом, ожег ему лоб. Вдруг засияло солнце, так ярко и неожиданно, что он шарахнулся как от удара; мириады искр больно резанули глаза. Он подошел к киоску и увидел крупный жирный заголовок: В ПОГОНЮ ЗА НЕГРОМ-УБИЙЦЕЙ. Так значит, все уже попало в газеты. Он прошел еще немного, высматривая, куда бы спрятаться потом с украденной газетой. В глубине одного переулка он увидел пустой дом и на первом этаже разбитое окно. Так, это хорошее место. Он тщательно обдумал план действий; он не хотел, чтобы потом говорили, будто, сделав все то, что сделал, он засыпался на краже трехцентовой газеты.

Он подошел к аптеке и заглянул: газетчик курил, прислонясь к стене. Да. Именно так. Он протянул руку и схватил газету и, прежде чем уйти, обернулся и посмотрел прямо в глаза газетчику, который тоже смотрел на него, сдвинув в угол рта сигарету, белевшую на фоне его черного лица. Потом, еще не успев миновать аптеку, он побежал; но вдруг почувствовал, что нога у него подвернулась, подшибла другую и скользит по обледенелой мостовой. А, черт! Белый мир перекосился под острым углом, и ледяной ветер полоснул его по лицу. Он упал ничком, холод больно укусил зарывшиеся в снег пальцы. Не выпуская из рук газеты, он привстал сначала на одно колено, потом на оба; наконец поднялся и тотчас же оглянулся на аптеку, удивляясь и досадуя на свою неловкость. Дверь аптеки отворилась. Он побежал.

– Эй!

Ныряя в переулок, он успел заметить, что газетчик стоит в снегу и смотрит ему вслед, и понял, что он не побежит за ним.

– Эй, ты!

Он вскарабкался на выступ стены, бросил в окно газету, потом ухватился за карниз, влез на подоконник и спрыгнул в комнату. Потом он выглянул в переулок; кругом было тихо. Он подобрал с пола газету, прошел в коридор и поднялся на третий этаж, освещая фонарем дорогу и слушая, как эхо его шагов разносится по пустым комнатам. Вдруг он остановился и судорожно схватился за карман, широко раскрыв рот от ужаса. Нет, все в порядке. Он испугался, что выронил револьвер, когда упал, но револьвер был на своем месте. Он сел на верхней ступеньке и развернул газету, но не сразу начал читать. Несколько минут он прислушивался к скрипу ветхих балок под напором бушующей над городом метели. Нет, он здесь один. Он наклонился и стал читать. НАХОДКА РЕПОРТЕРА. КОСТИ МЭРИ ДОЛТОН В ТОПКЕ ПАРОВОГО ОТОПЛЕНИЯ. ШОФЕР-НЕГР БЕЖАЛ. ПЯТЬ ТЫСЯЧ ПОЛИЦЕЙСКИХ ОЦЕПИЛИ ЧЕРНЫЙ ПОЯС. ВЛАСТИ ПРЕДПОЛАГАЮТ ПРЕСТУПЛЕНИЕ НА СЕКСУАЛЬНОЙ ПОЧВЕ. АЛИБИ КОММУНИСТА. МАТЬ ПОТЕРПЕВШЕЙ ЗАБОЛЕЛА ОТ ПОТРЯСЕНИЯ. Он остановился и снова перечел строчку: ВЛАСТИ ПРЕДПОЛАГАЮТ ПРЕСТУПЛЕНИЕ НА СЕКСУАЛЬНОЙ ПОЧВЕ. Эти слова лишали его места в мире. Предположить, что он совершил преступление на сексуальной почве, значило произнести ему смертный приговор, значило выключить его из жизни еще до того, как он будет пойман; это было все равно что смерть, потому что каждый белый, который прочел эти строки, мысленно уже казнил его.