Изумленный капитан - Раковский Леонтий Иосифович. Страница 37
И наконец он вспоминал последнее прощание в Москве. Софья здесь была совершенно другой, нежели в Астрахани.
– Уехать так – значит не любить! – со злостью уточнял он.
И тотчас же, на смену своенравной Софье, в воображении вставала другая – ласковая, старающаяся во всем угодить ему Аленка.
– Вот она меня любит! Она не бросит! – думал Возницын. Но ни радости, ни успокоения эта уверенность ему не давала.
И Возницын продолжал ворочаться на постели с боку на бок, продолжал глядеть на белевшее в полумраке окно, слушать, как шумит тихий дождь…
Вдруг на дворе яростным лаем залились собаки.
Затем, через некоторое время, Возницын отчетливо расслышал: к дому подъехала подвода.
В дверь застучали.
Возницын вскочил. Нелепая мысль пронеслась в голове:
«Софья передумала! Вернулась с дороги!»
Он набросил кафтан и, уронив в темноте стул, кинулся из «ольховой» горницы в сени. Но уже по сеням к двери прошлепала босая девка.
– Кто там? – немного испуганным голосом спросила она.
– Отпирай, холопка, свои! – откликнулся из-за двери низкий женский голос.
Возницын попятился назад к себе и, нашарив в темноте одежду и сапоги, стал одеваться.
– Кто бы это мог быть? – догадывался он.
Девка ввела приезжих в соседнюю, «дубовую» горницу.
– Говоришь, молодой барин дома? – уже потише переспрашивал у девки все тот же приятный голос. – Не буди, пусть отдыхает!
Возницын застегнул последние крючки и открыл дверь в «дубовую».
У дверей в сени, снимая промокшую холщевую накидку, стояла высокая полная женщина.
– Ах, вот и сам хозяин! Все-таки мы тебя разбудили! Не узнаешь, поди, тетку Помаскину? – сказала она, легко, неся навстречу ему свое тучное тело. – Ну, здравствуй, Сашенька! – говорила Помаскина, наскоро вытирая губы концом шали. – Здравствуй, родной!
Они троекратно поцеловались.
– Эк ты вырос, вытянулся! Молодец-молодцом, – оглядывала Возницына тетка Помаскина. – А помнишь, как я приезжала – ты махонький мальчик был! На плече у меня по всем горницам езживал!
Возницын вспомнил веселую тетку Помаскину. Она в детстве как-то раз приезжала в Никольское откуда-то издалека. Привезла вкусные медовые пряники и полюбилась Саше так, что он не сходил с теткиных колен.
– Помню, как же! – радостно улыбнулся он. – Садитесь, тетушка!
Он шагнул к лавке и только тут увидел, что тетка приехала не одна. В углу, степенно сложив руки на животе, стоял чернобородый, заросший волосом до самых глаз, лопоухий человек в длиннополом кафтане и черной бархатной ермолке.
Увидев, что Возницын смотрит на него, человек поклонился, выходя в полосу света.
Помаскина указала на него племяннику:
– А это, Сашенька, мой попутчик, наш смоленский откупщик Борух Лейбов.
– Мо?е ушанова?не пану! – сказал Борух Лейбов, низко кланяясь.
Тетушка Анна Евстафьевна сидела за столом, а ее спутник, молчаливый Борух Лейбов, пристроился на лавке у окна. Он ел только мед, хлеб и молоко. Борух Лейбов не снимал своей бархатной ермолки и потому – из уважения к образам – сел в сторонку.
Нежданные поздние гости ужинали.
– Значит, муж Матреши, Иван Акимович, волею божиею преставился? – говорила Помаскина. – Опился-таки вином? Бедная Матреша! А ты, Сашенька, теперь – ваше благородие, унтер-лейтенант? Теперь тебя надобно женить! Правда, пане Борух?
– Кто остается безбрачным, тот не заслужавет имени человека, – так сказано у нас в законе, – ответил Борух Лейбов из чсвоего угла.
– Вот видишь, – хлопнула Возницына по плечу тетка. – А ты чего зеваешь, ваше благородие?
– Позавчера уж сговор был, – стыдливо сказал Возницын.
– Ай да молодец! Чего ж ты не рассказываешь? Кого просватал?
– Алену Дашкову.
– Это из «Лужков», Ивана Устинова, стольника дочь, что ли?
– Ее.
– Дело хорошее, соседское. Да и отец у нее был добрый человек! А старуха Дашкова, Ирина Леонтьевна, все такая же хитрая, как и была?
– Такая же, – потупился Возницын.
– Коли дочь в маменьку пошла, – занозистая баба будет… А какая она, Аленка? На кого похожа?
– Небольшого росту, рыжая…
– Может, и в маменьку – отец-то был высокий, русый, – сказала Помаскина.
ВТОРАЯ ЧАСТЬ
Первая глава
I
Софья, ссутулившись, понуро сидела в уголку и слушала, что говорит ей поваренная старица, мать Досифея.
Моргая вечно красными, подслеповатыми глазками, мать Досифея оживленно, видимо с удовольствием, повествовала:
– Прислали нам игуменьей мать Евстолию из Рождественского монастыря, что у «Трубы». Там она, коли помнишь, келаршей была. Она уж и в Рождественском себя изрядно показала: стариц, ни за что – ни про что плетьми била да на чепь сажала, а сама в ночное время протопопа к себе в келью приваживала. Мы и все-то не подвижнического жития, да все-таки чин монашеский блюдем!
Привезла с собой из Рождественского монастыря пьяницу, зазорного состояния мать Гликерию. Сделала ее чашницей. И вот, как приехали они к нам, так сразу пошло у нас во всем – и в пище и в одежде – великое оскудение.
На келейный обиход – на каждый удел – бывало по два рубли в год получали, а тут и полутора целковых не стало выходить. Панафидных семьдесят памятей царских в год всегда считалось, а она и за тридцать не платила. На Симеона-летопроводца по сорок копеек за капусту давали – Евстолия и вовсе отменила эту дачу. Говорит, повелением блаженные и вечнодостойные памяти императора Петра первого новый год, говорит, заведен с генваря, так тогда и получайте вместо сорока копеек полтину. Будто мы не сведомы, что капустная дача – сама по себе, а генварская – сама по себе. Она и называлась не «на новый год», а «на коровье масло». Шестьдесят копеек давали. Как раз полпуда масла купить можно было.
Одним словом, не стало житья. Старицы так и начали таять гладом. Вот тогда-то, вечная ей память, и преставилась твоя благодетельница, мать Серафима…
Софья слушала и думала: как за эти шесть лет, что она пробыла за рубежом, изменилось все в Вознесенском монастыре.
Софья ехала в Вознесенский монастырь – как к себе домой. (Мишуковы довезли ее до Москвы – Коленька вырос, и Софья уже не была им нужна.) Она и не допускала мысли, что мать Серафима могла за эти шесть лет умереть. Уезжая за рубеж, Софья оставляла ее здоровой и бодрой.
И вот теперь и Вознесенский монастырь и вся Москва сразу сделались чужими. Здесь не было никого близкого. Софья начинала жалеть уже, что не осталась в Кенигсберге или в Варшаве.
Правда, где-то был еще Саша Возницын. Но где он и что с ним – Софья не знала. Ведь прошло столько лет! Он мог забыть, разлюбить ее.
Да и как не разлюбить – ведь она обманула его: говорила, что едет на полгода, а пробыла столько долгих лет! Можно ли простить ее?
– Нет, нет, пока что – об этом не думать! – гнала от себя неприятные мысли Софья.
– А кто решился написать царице про игуменью Евстолию, что ее вызвали в Питербурх? – спросила Софья.
– Да кто ж один решится? Все написали. Асклиада первая удумала, написала, а мы – сто удельных, шестьдесят две полуудельных да сорок богадельных – все и подписали доношение. Просили избрать общим всех монахинь согласием новую игуменью, чтоб и летами довольную и неподозрительную и состояния доброго.
Досифея придвинулась поближе к Софье и зашептала:
– Асклиада не могла простить, что после смерти игуменьи Венедикты поставили не ее, а какую-то пришлую, из другой обители, келаршу. Мать Асклиада тоже не бог весть какая ласковая – ты, должно, помнишь – да все ж лучше Евстолии была бы!
– А кто вместо игуменьи сейчас в монастыре будет?
– Не знаю, Софьюшка. Кого-то царица нам пришлет!
Софья поднялась.