Плен в своём Отечестве - Разгон Лев Эммануилович. Страница 54

Густой дым выедает глаза, мелкий пепел залепляет лицо, искры прожигают одежду, она – ватная, легко загорается, и запросто можно сгореть или – что тоже почти смертельно – остаться на морозе в одной рубашке, а то и без нее…

Борис тревожится за младшего, но даже следить за ним не в состоянии. Он подсобник у главного из пары – вальщика. Я был таким подсобником и знаю, что эта работа не оставляет времени и на минутный отдых. Вальщик двумя-тремя ударами топора делает в дереве подруб – он определит, куда должно упасть дерево, потом, низко нагнувшись, быстро орудует лучковой пилой. Подбегает подсобник, они кричат: «Бойся!» – и длинной вагой толкают дерево. Оно падает, обдавая снежной метелью. И после этого вальщик может постоять, стереть пот и покурить.

А подсобник не может остановиться ни на минуту. Он должен быстро обрубить сучья – совсем не легкая работа! – потом, приподымая дрыном поваленное дерево, разделать его на сортименты – шестиметровый пиловочник, четырехметровую «неделовую». Он спешит, потому что вальщик уже берется за новое дерево. У меня вальщиком был молодой и опытный мужик из блатных: мне казалось, он нарочно работает быстро, чтобы насмерть замотать своего подручного. Наверное, это было не так, я пользовался репутацией «своего», ни одного работягу не оставившего без полной пайки. Но я не хотел сдаваться и быть в тягость вальщику – старался изо всех сил, не разгибаясь, чтобы не допустить неприятных минут, когда вальщик прекращает свою работу и начинает помогать мне в разделке леса. Он не сделает замечания, не посмотрит укоризненно, но все равно – если работаешь на пару, то или оба «перекантовываются», или же оба работают, не подводя один другого. Таков закон труда, даже если труд этот ненавистен, если это труд на чужого, на врага…

Вероятно, в таком же положении был и Борис. Он вздрагивал, когда слышал крик: «Бойся!», останавливался и настороженно искал взглядом брата. Слава Богу, у нас ещё никого не прибило падающим деревом. Но в других бригадах это случалось нередко, и мы боялись леса, мы его ненавидели, и несколько лет после освобождения я не мог без какой-то злобы видеть то, что составляет такую красоту, такую прелесть – лес!

Но вот сереет небо, и быстро наступают зимние сумерки. Можно остановиться, стряхнуть с бушлата и шапки снег, мелкие сучки, пепел от костров и подсесть к вновь ярко разгоревшемуся огню. Свернуть махорочную цигарку, оглядеться и получить ещё кусочек «своего» времени. Помолчать или же заговорить с сидящим рядом зеком. Потому что за весь день работы ни словом не перемолвился даже с напарником, и возникает потребность в том, чтобы услышать человеческую речь и самому что-то сказать.

В одну из таких вечерних «пересидок» я очутился рядом с братьями. Они, конечно, сидели вместе. Борис осматривал со всех сторон бушлат Глеба – искал, не тлеет ли где-нибудь вата; он достал из кармана оставшийся от пайки хлеб и разломил этот кусок на очень неравные части. Глеб безропотно взял большую, они не торопясь съели кусочки и замерли, прижавшись друг к другу.

Неожиданно для себя я вдруг начал вспоминать некрасовское: «Не ветер бушует над бором, не с гор побежали ручьи. Мороз-воевода дозором обходит владенья свои…» Я остановился и спросил у Глеба:

– Ты много помнишь из этой поэмы?

– Какой?

– Ну, Некрасова – «Мороз, Красный нос».

– Мы её в школе не учили.

– А в каком городе была ваша школа?

– В Остраве.

Я пытался вспомнить, где у нас, в какой области находится этот город. И, не вспомнив, вдруг догадался:

– Это в Чехословакии?

– Да, – Глеб испуганно оглянулся на брата, будто выдал какую-то тайну. Но Борис молчал, прислушиваясь к нашему разговору.

– Но ведь это была русская школа?

– Конечно, русская. И мы там много русских стихов учили. И Некрасова тоже. Но другие. А больше Пушкина, я всю «Полтаву» на память знаю. И много других стихотворений. «Колокольчики мои, цветики степные!..» Это графа Алексея Толстого. А летом здесь бывают колокольчики?

Я попытался вспомнить:

– Да, растут. Не совсем такие, как в России, но похожие.

– А цветы здесь пахнут? А птицы поют? Этот юноша был похож на ребенка, попавшего в совершенно ему неведомую страну, где все интересно и непонятно. Конечно, неведомую. И цветы здесь не пахнут, и за все годы, проведенные здесь, я не услышал голоса ни одной певчей птицы.

– А ты много знаешь стихов?

– Да, много.

И как бы обрадовавшись тому, что можно разговаривать не только с братом, но и с чужаком, Глеб начал читать стихи. Старые стихи, которые я впервые прочитал в дореволюционных хрестоматиях, пейзажные, исторические: «…на твоих церквях старинных вырастают дерева, не окинуть глазом улиц длинных, это – матушка Москва…», «Я знаю край, где все обильем дышит, где реки льются чище серебра…».

Иногда Глеб забывал слово или строчку, и тогда Борис вдруг ему подсказывал.

Вот с этого вечера завязались у меня какие-то отношения с братьями. Собственно, никаких близких отношений не было. Борис не курил, Глеб – тем более, и невозможно было угостить их махорочной закруткой. Я как-то предложил им редкую сладость – соевую конфету, но они сразу и резко отказались. Но мы теперь здоровались, встречаясь на разводе, Борис выслушивал мои советы, как сподручней очищать от ветвей косматые, густые ели, – словом, мы были уже знакомые. И в темно-утренние часы на делянке у костра мы садились рядом. Как-то Борис мне сказал, что Россию они не знают, видели только две-три деревни. А потом были в Москве и ещё каких-то городах, но ни Москвы, ни других городов не посмотрели-одни тюрьмы.

– Хоть бы раз взглянуть на колокольню Ивана Великого, – со вздохом сказал Борис.

– Успеете!

– Ну, дай-то Бог…– И быстро, почти незаметно перекрестился.

Столь для нас редкую религиозность братья выказывали нечасто. Только когда бригаду приводили в столовую, они сразу же – как в церкви – снимали старые, грязные матерчатые ушанки. И на лесосеке, съедая свои кусочки хлеба, обнажали даже в любой мороз головы – с каштановыми стрижеными волосами у Бориса и пшеничными – у Глеба, а потом что-то шептали про себя. Не сразу я догадался, что это молитва…

Однажды Борис, глядя на не совсем обычно выглядевшую ель, сказал:

– Как похожа на белую акацию…

– А в Чехословакии растет белая акация?

– Нет, не растет. Я не видел белой акации.

– А откуда же ты знаешь, как она выглядит?

– Из легенды.

– Какой? Какого поэта?

– Не поэта. А которой в разведшколе научили. И, увидев, как изменилось мое лицо, вдруг начал рассказывать про то, как они с Глебом очутились здесь, в далекой и неизвестной им Коми республике. Он рассказал мне об этом в два-три приема в наши, «свои», часы у лесного костра. И не пытался продолжать в зоне, где он становился, как всегда, отчужденным от всех, и знакомство со мной поддерживал только тем, что, встречаясь, вежливо говорил «доброе утро» или «добрый вечер». А ни утро, ни вечер не были добрыми, история братьев раздирала мое сердце, хотелось стать им как-то ближе, чем-то помочь, вмешаться в их такие страшные и несправедливые судьбы. Я иногда забывал, думая про них, о своей собственной участи, о том, что меня ждет в самом недалеком будущем. Впервые я столкнулся с такими неординарными жизнями.

Конечно, они были эмигрантами. То есть, скорее, из эмигрантов. Они сами ниоткуда не эмигрировали. И никогда Россию не видели. И не в России родились. Эмигрантами были их родители. Отец – кадровый офицер, в деникинской армии командовал ротой, хотя прежде имел звание полковника генерального штаба. Уже немолодым, растерявшим прежнюю семью человеком встретился в Константинополе с девушкой, дочерью московского адвоката. Злая судьба была к ним милостива, и они не потеряли друг друга на путях-дорогах белой эмиграции. Поженившись, они очутились в самом привлекательном для зарубежных русских месте – в только что созданной Чехословакии.

То ли из-за славянских чувств, то ли потому, что первый президент нового государства Масарик был давним поклонником России, но для русских эмигрантов Чехословакия казалась своеобразным куском прошлой России. Русские школы, гимназии, даже подобие университета. Культ всего русского. Борис и Глеб родились в провинциальном чешском городке Моравской Остраве. Мать их умерла вскоре после рождения младшего сына, и немолодой отец стал своим детям не только единственной опорой, но и воспитателем, идеалом и примером.