Плен в своём Отечестве - Разгон Лев Эммануилович. Страница 56

В своих заботах о «контингенте» высокое начальство дошло до того, что из всех советских людей только зекам разрешалось получать продуктовые посылки. Несмотря на всеобщий голод, из разных городов тоненькой струйкой текли от родных посылки со съестным. И появился в лагере «черный рынок», где можно выменять пачку махорки на кусочек сала, махнуть теплый шарф, ещё пахнущий домом, на пайку хлеба, пачечку концентрата гречневой каши… Но у братьев ничего не было для обмена, и некому было отправить им не то что посылку, а хоть махонькое письмо. Мы – мои друзья, работавшие в конторе, и я – старались как-то приручить этих ребят, помочь. Но Борис и Глеб спокойно и с забытым уже достоинством отвергали эту помощь. В их старомодной, ещё дореволюционной учтивости, воспитанности, во всей лексике, где совершенно отсутствовал не только обычный лагерный мат, но и лагерная терминология, было нечто, внушающее уважение. Это чувствовали и мы, «образованные», и представители других лагерных категорий. К ним относились хорошо все – от бригадира и десятника до арестантов, превратившихся в «шестерок», в низшие существа, обслуживающие более сильных, более сытых.

Почему они были такими? Я об этом думал тогда, те две-три недели, которые провел с ними в одной бригаде, и после, став вольнонаемным, в собственной, отдельной и даже запирающейся комнате в бараке за зоной. Я об этом думал, когда меня от лагеря отделили десятки лет и большая, насыщенная жизнь. И сейчас снова мысленно возвращаюсь к этим юношам и снова стараюсь смоделировать их сознание, понять источник их сопротивляемости, отчуждения от лагерного бытия…

Думаю, что Борис, который был уже совершенно взрослым и сформировавшимся человеком, инстинктивно – в силу характера и воспитания – выбрал для себя и брата единственно правильную форму существования. Только оставаясь чужими для всех, не сливаясь с лагерниками, могли они сохранить свою индивидуальность, свою «самость», остаться такими, какими их вырастил бывший полковник генерального штаба. И это было абсолютно правильной тактикой. Когда я каким-то образом разговорил братьев и даже сблизился с ними настолько, что узнал их историю, мне казалось, что я сумею их понять, совсем понять! Ибо спасительный для меня интерес к другим человеческим судьбам не исчезал даже в самые трудные дни. Но – не успел. Вечером, после работы, в барак заглянул нарядчик.

– Завтра не выходите на работу, – сказал он. – Приготовьтесь к этапу.

Этап! Куда? В Вожаель на суд? Но мне ещё не вручили обвинительного заключения, хотя я и подписал 206-ю об окончании следствия. А обвинительное заключение вручается за неделю до суда – я уже хорошо знал все процедуры строгой и нелицеприятной юстиции, – они соблюдались с совершенно бессмысленным упорством.

Утром я вышел на развод, мне хотелось попрощаться с братьями. Я нашел нашу бригаду в построенной колонне, поговорил с бригадиром, который ободряюще меня хлопнул по плечу и сказал:

– Живы будем – хрен помрем!

Я согласился с ним и пожал руки братьям. Борис ничего не сказал, но посмотрел на меня так по-взрослому, понимающе, с таким сочувствием и теплом, каких я в нем никогда раньше не замечал. А когда, прощаясь с Глебом, я машинально притянул его к себе, он ткнулся головой в мой бушлат, и я вдруг осознал, что вижу его в последний раз.

В УРЧ – учетно-распределительной части – сказали, что меня до суда отправляют на соседний, Второй, лагпункт.

Очевидно, наш Кум Чугунов решил, что арестанту не следует оставаться на лагпункте, где его все знают, сочувствуют и стараются всячески облегчить жизнь. По их «оперативной» тактике, человек, которого привели на суд за новым сроком, должен выглядеть сломленным, физически и душевно измученным, а следовательно, способным к раскаянию и искреннему признанию своих преступлений. Зачем им это было нужно – черт их знает! Я и сейчас не пойму!

До Второго лагпункта было недалеко – 18 километров. Конвой персональный – помощник командира взвода, который туда направляется по делу. Друзья мне помогли собрать тощий сидор – мы шли пешком, и взять с собой я мог только самое необходимое. День тянулся нескончаемо долго, я сидел в своей старой конторке плановой части, курил и разговаривал с друзьями на нейтральные темы – так ведут себя после какого-нибудь несчастья.

Потом нарядчик забежал и крикнул мне:

– Разгон, на вахту!

Я обнялся и расцеловался с друзьями-товарищами – с некоторыми я вместе пришел на лагпункт, здесь были люди, уже ставшие мне близкими и родными. Каждый этап, подобный моему, означал, собственно, новый арест. Когда увидимся и увидимся ли вообще?

На вахте ждал мой конвоир. Помощника командира взвода я знал давно. Это был немолодой мужик, не злобный, всю свою служебную жизнь он провел в лагере, не боялся слов «враг народа», к своим обязанностям относился спокойно, без ненужного рвения. В моем конфликте с Кумом он скорее сочувствовал мне и на вахте сказал:

– Покурим, что ли, на дорогу? Да и пойдем не спеша. Мне торопиться ни к чему, да и тебе!.. – и он махнул рукой.

Мы ещё посидели на вахте, выкурили по цигарке, и за мной закрылись ворота лагпункта, где я провел большую часть своего срока – с октября тридцать восьмого года.

Была середина зимнего дня, и мы могли бы дойти до Второго засветло. Быстро и молча, рядом – не по-конвойному – мы шли по знакомой дороге: она вела мимо инструменталки в лес. Не успев свернуть на главную дорогу, мы увидели впереди лошадь, запряженную в трелевочную волокушу, и людей. На волокуше лежал человек, укрытый бушлатом. Шапки на нем не было, и я заметил пшеничную остриженную голову. Следом с широко открытыми остекленевшими глазами шел Борис. Он взглянул на меня, как на незнакомого или просто на предмет, ничего не изменилось в мертвенно-белом лице.

Позади лениво плелся конвоир.

– Ты что? Кого везешь? – спросил мой спутник.

– Э! Зека молодого деревом прибило.

– Насмерть?

– Насмерть. Под комель попал. Как угораздило – черт его знает!

Страшный обоз прошел, я смотрел ему вслед, веря и не веря тому, что случилось…

– Да. Жалко парнишку, совсем пацан был… Ну, пойдем, что ль, а то в темень попадем.

Через полтора месяца, в марте, меня с двумя отказчиками вели со Второго в Вожаель на суд. Снег уже стал рыхловат, он разъезжался под ногами, идти было трудно, и хотя со Второго вышли утром, но до моего старого лагпункта добрались лишь вечером. Там мы должны были переночевать, а утром следовать дальше – Зимка, Мехбаза и затем наша столица – Вожаель. На вахте нас небрежно обыскали и отвели на ночлег в хорошо известный мне домик в углу зоны – кондей, карцер. На этот раз в карцере натопили, дневальный был знаком мне. Я его спросил:

– Ты помнишь двух братьев? Одного здесь деревом прибило. Может быть, жив?

– Да нет. Его уже холодного привезли. Помню это дело.

– А старший? На лагпункте?

– Нет его на лагпункте. Отправили, верно, с каким-нибудь этапом. Тут у нас было два этапа. Один на Воркуту, другой – неведомо куда.

Рано утром, ещё до развода, за нами пришел конвой. Никого из своих я повидать не успел. И не мог узнать, что же случилось с Борисом. Где он? Жив ли? Я думаю, вряд ли. Не могу себе представить, как бы он выжил, сознавая, что не усмотрел за братом, не уберег его. Как будто он мог что-то сделать в этом страшном и непонятном мире, куда они попали вместо страны, которую считали родной.

…Почему отец назвал их так? Почему он назвал своих поздних и любимых сынов именами мучеников? Неужели ему не было страшно? В XI веке в Киевской Руси братья Борис и Глеб были убиты третьим братом – Святополком.

В разное время, при разных обстоятельствах каким-то страшным образом эта история повторяется из века в век.

Ведь и мои Борис и Глеб рванулись к своих братьям…