Ужас и страх - Рекшан Владимир Ольгердович. Страница 28

Объяснилось все просто, словно apple Ньютона: на ночь в церковь слетали птицы с окрестных полей, сотни птиц. Мы их потревожили, и они полетели в разные стороны. Может, и птицы. Таково было последующее самообъяснение события. Только теперь я думаю: вдруг и не птицы? вдруг это неприкаянные души населяли униженную церковь? или прикаянные? или не души вовсе, а что-то другое? что? что? что? что? Плевать теперь. Что бы то ни было — это случился ослепительный ужас, и точка. Не ужас, и точка. А точка после ужаса. Все…

…В созревшей темноте даже птицы не поют, только двухбалльный ветер летит с юго-запада, от врага. Я сижу в окопе и решаюсь ретироваться. Пустая тишина со стороны поля несет долгий, уже почти хронический страх, а безголосая чернота за спиной вместо боевых товарищей вот-вот превратится в зубной ужас. Тогда от меня точно проку никакого не останется.

На четвереньках, как первобытная обезьяна, упавшая с дерева и шагнувшая к человеку. С бутылкой за пазухой ватника и волоча трехлинейку по земле за рок-н-ролльный ремень. Совсем ведь недалеко, но в черноте кажется, как до Луны. А ее нет на небе. Или рано? Пару звездочек чиркнуло, светят. Светят, но не греют. Страх есть всегда, а дурной ужас возможен часто. Только пространство вокруг чувствуется своим. Через него можно протолкнуться. Это не стена, которая утюжит. Которая отутюжила крепость с Адмиралтейским полком.

Возле блокпоста чисто и пусто. Чистоту мы с Серегой наводили днем. Паша и Сека изучали карту-трехверстку и чертили красными карандашами стрелки будущих ударов, а мы с писателем выгребали экскременты, банки, пластиковые бутылки и гнилые сигаретные пачки. Даже посыпали внутренности песочком и украсили березовыми веточками для свежести. Теперь свежесть есть, а людей нет. Может, я проспал все на свете? Но я не спал. Но грезил. Может, прогрезил события, приведшие к пустоте. Кто-то ведь шел поперек поля. Вдруг я один теперь в черноте. Нет никого более. Нет света. Если нет Луны, то, возможно, и нет Солнца? Ужас легкой тошнотой обозначил себя в районе пищевода. Пошутил и успокоился. Думать! Думаю. А что тут думать-то! От судьбы не отсидишься за мертвым бетоном. А двигаться можно только вперед или назад. Назад идти неизвестно к кому, да и шли на войну погибать за сыновей, не для того, чтобы предавать их и их “Рамштайн”, их компьютерные игры и их мобильные телефоны. Придется идти вперед. Туда, где окопался заминированный Злягин. Что-то не слышно его криков про водку и виски. Можно сделать три вывода: брат по оружию заснул богатырским сном, его взяли как “языка” те, кто свернул на дорогу с поля, и, возможно, Сека, Паша и Серега присоединились к нему… В первом случае — ничего преступного. Кроме ручного взрывателя, на теле бойца установлено и дистанционное управление. Паша может разорвать пожилого героя на расстоянии, когда того окружит толпа врагов. Если Злягин стал “языком”, то я не завидую тем, кто его потащит. Мы их догоним через полторы минуты. Если компания воссоединилась… Что ж, значит, страхи наши излишни, ничего опасного, жизнь покуда продолжается, в любом случае вставай и иди…

Встаю и иду с трехлинейкой наперевес. Снова штык примкнул, чтобы в темноте, если что, холодным оружием… Холмик мешает смотреть. Все равно не видно ночью. И тихо, черт, как во сне без сновидений. Холмик бы срыть. Нам и придется с Серегой. Почему не слышно…

Вдруг. Сперва по нервным окончаниям. Сразу упал от страха, как последнее говно. Лежу и говорю себе: “Спокойно. Спокойно. Спокойно”. Тогда начинаю думать, и действительно — анализ и синтез. Упал от звука. Не реактивный двигатель. Не все ясно — тихо и стройно, даже музыкально, какие-то ноты в ля-миноре крутятся…

Сползаю с дороги на обочину и через канаву крадусь на холмик. Сперва высовываю дуло, затем продвигаю голову. Но не сразу — по десять сантиметров. А и не страшно совсем! Уши поэтому слышат. А слышат они — да-да, это гнусавое, но все-таки пение, пропетое в пионерском детстве:

— Там вдали-и за реко-ой зажигались огни,
В небе ясном заря-а догорала…

Так петь нельзя! Так и жить нельзя. Как поешь, так и живешь. А лажово спетая песня приводит к лажовой смерти. Исправления требовали и песня, и жизнь, и смерть. Я узнал товарищей и не стал думать: почему поют? почему так фальшиво? Слышался в песне и чужой тенорок. Не испытывая страха, я поднялся во весь рост, и глаза сразу же увидели красно-белое посреди черного. Крохотный костерок возле воронки и овальные тени ополченцев. Я пошел к ним, перекинув ружье за плечо, продлевая и улучшая песню, как это получается у меня, когда надо и есть дух; то есть редким по красоте баритоном запел дальше:

— … Сотня юных бойцо-ов из буденновских войск
На разведку в поля поскакала-а…

Они радостно выдохнули: “О!”, молча вдохнули. Песня прервалась, и я шагнул к огню.

— Стареющий номад опять с нами, — сказал Сека.

У него имелись покуда два глаза, не поврежденных войной, и в их бешеной глубине полыхал, двоясь, костерок.

— А мы тут, а мы тут! — Это Серега нечленораздельно.

— Вот и спортсмен приковылял, — констатировал заминированный. — Он нам не страшен, поскольку трезвенник.

— Все зависит от точки зрения. Множественность трактовки — причина кризиса мира, который, увы, необратим. — Когда я возник, Паша-Есаул находился ко мне спиной и теперь медленно поворачивался в монологе. — Последним словом кризиса окажется хаос. Господин хаоса уже здесь, но истинный свой лик он пока скрывает. И лишь воссоздание имперской адекватности действия слову и мысли! И, конечно же, беспрекословность…

На золотой нити эполета красиво метались отблески крохотного пламени. Еще двое сидели возле командира. Я достал засунутую в джинсы бутылку и протянул. Радостное возбуждение усилилось. Бутылка, ночь, песня, я…

И гости. Те, кто шли через поле и прибились к нам. Их пока не представляли, и мне не терпелось познакомиться. Я сел возле Паши и чуть наклонился, чтобы увидеть. Мы воткнулись глаза в глаза. Знакомый до осточертения народный лик.

— Ёкэлэмэнэ! Вовка! Живой, черт!

В пору было мне вскрикнуть. Но не вскрикнул. Потому что тип нордический. Но внутри… До фига внутри! Цунами эмоций. Все равно что Медный всадник увидеть с лицом японца! Приговоренный Колюня Морокканов сидел возле Паши и тянул руку.

— Привет, земеля!

— Привет. Ротный сказал, что крепость накрыло и всех словно катком.

— Катком! Меня катком не укатаешь! Кой-кого, конечно, да. Всех то есть в мгновение ока.

Они сидели непьяные и счастливые возле закуски. Как раз в той фазе, когда приближается чувство красоты и гармонии. Возле Колюни находился еще один, скрытый со спины тенью ночи. Я машинально потянул руку знакомиться, и мне протянули в ответ. Наши руки остановились, не дотянувшись дециметра. Колюня, Паша, Серега, Сека и Женя смотрели лукаво, каждый со своим оттенком. Даже тихо стало, словно ни вдоха, ни выдоха. Затем ночь треснула от смеха, который можно, пусть и с натяжкой, назвать дебильным хохотом. Женя хрипел, отдуваясь. Сека красиво кривил рот и более обозначал. Серега хихикал, по обыкновению прикрывая рот ладошкой. Паша рта не загораживал и издавал звуки ритмично, по-генеральски. Колюня изображал искреннее счастье, приговаривая: “Ой, не могу!”

Скорее всего, повод для коллективного счастья имелся. Мы так и держали руки вытянутыми. Моя — не шибко загорелая, ни ахти какая широкая, пальцы умеренной длины, подстриженные ногти. Удивить сложно, испугать нельзя. Не про нее речь. Та, что тянулась к дружескому рукопожатию, была пятипалой, но по-звериному густо поросшей рыжими волосами, без ногтей. Костерок издавал достаточный свет, и я не ошибался. Стало страшно коснуться и поднять глаза, чтобы увидеть…

— Ага, испугался! — радовался Колюня. — Твои дружки тоже так же! Это я, сосед, пленного привел! Первого, можно сказать, на нашем фронте. Не так страшен черт, как его, как говорится, малютка!