Черный обелиск - Ремарк Эрих Мария. Страница 50

С улицы доносятся тихие шаги. Я осторожно выглядываю в окно. Однако это не Кнопф – это влюбленная парочка, которая на цыпочках крадется через двор в сад. Сезон в самом разгаре, и любящие больше чем когда-либо нуждаются в пристанище. Вильке прав: куда же им деться, чтобы им не мешали? Если они пытаются проскользнуть в свои меблированные комнаты, хозяйка уже начеку и от имени морали и зависти, словно ангел с мечом, немедленно их изгоняет; в общественных парках и скверах на них рявкает полиция и задерживает их; на комнату в гостинице у них нет денег, – так куда же им деваться? А в нашем дворе их никто не тронет. Памятники повыше закрывают их от других парочек; никто их не видит, к надгробию можно прислониться и в его тени шептаться и обниматься, а в ненастный день, когда нельзя расположиться на земле, памятники с крестами всегда к услугам влюбленных; тогда девушки, теснимые своими любовниками, держатся за перекладину, дождь хлещет в их разгоряченные лица, туман овевает их, они дышат бурно и порывисто, а их волосы, в которые вцепился возлюбленный, взлетают, словно гривы ржущих коней; предостережения, недавно вывешенные мною, не возымели никакого действия, да и кто думает о том, что ему может придавить ноги, когда вся жизнь гибнет в пламени разрухи?

Вдруг я слышу на улице шаги Кнопфа. Я смотрю на часы. Половина третьего. Муштровщик многих поколений злосчастных рекрутов, должно быть, основательно нагрузился. Выключаю свет. Кнопф целеустремленно спешит к черному обелиску. Я берусь за конец дождевой трубы, торчащей в моем окне, крепко прижимаю губы к отверстию и произношу:

– Кнопф!

Мой голос гулко отдается на том конце трубы, позади фельдфебеля, словно это голос из могилы. Кнопф озирается: он не знает, откуда его позвали.

– Кнопф! – повторяю я. – Негодяй! Неужели тебе не стыдно? Неужели я для того тебя создал, чтобы ты пьянствовал и мочился на могильные памятники, свинья ты этакая!

Кнопф снова резко оборачивается.

– Что это? – лепечет он. – Кто тут?

– Пакостник! – восклицаю я, и снова мой голос звучит призрачно и грозно. – И ты еще спрашиваешь? Разве начальнику задают вопросы? Смирно, когда я говорю с тобой!

Вытаращив глаза, Кнопф смотрит на свой дом, из которого доносится голос. Все окна закрыты и темны. Дверь тоже заперта, трубы на стене он не видит.

– Смирно, ты, забывший свой воинский долг, негодяй фельдфебель! – продолжаю я. – Разве я для того послал тебе петлицы на воротник и длинную саблю, чтобы ты осквернял могильные камни, предназначенные для поля Господня? – И затем еще резче, шипя, приказываю: – Во фронт, недостойный осквернитель надгробий!

Приказ действует. Кнопф стоит навытяжку, опустив руки по швам. Луна отражается в его вытаращенных глазах.

– Кнопф! – говорю я голосом призрака. – Ты будешь разжалован в солдаты, если я тебя еще раз поймаю! Ты – позорное пятно на чести немецких воинов и Союза активных фельдфебелей в отставке!

Кнопф слушает, слегка повернув голову и подняв ее, словно пес, воющий на луну.

– Кайзер? – шепчет он.

– Застегни штаны и проваливай отсюда! – отвечаю я гулким шепотом. – И запомни: попробуй насвинячить еще раз – и ты будешь разжалован и кастрирован! Кастрирован тоже! А теперь пшел отсюда, презренный шпак, марш, марш!

Кнопф спешит, растерянно спотыкаясь, к своей двери. Из сада выбегает парочка, и оба, точно спугнутые серны, мчатся на улицу. Этого я, конечно, не хотел.

XIV

Члены клуба поэтов собрались у Эдуарда. Экскурсия в бордель дело решенное. Отто Бамбус надеется, что после нее его лирика будет насыщена кровью. Ганс Хунгерман хочет получить материал для своего «Казановы» и для написанного свободным размером цикла стихов под названием «Женщина-демон»; даже Маттиас Грунд, автор книги о смерти, надеется перехватить там несколько пикантных деталей для изображения предсмертного бреда параноика.

– А почему ты с нами не идешь, Эдуард? – спрашиваю я.

– Нет потребности, – заявляет он. – У меня есть все, что мне нужно.

– Да ну? Есть все? – Я отлично знаю, что он хочет нам втереть очки, и знаю, что он лжет.

– Эдуард спит со всеми горничными своей гостиницы, – поясняет Ганс Хунгерман. – А если они противятся, он их рассчитывает. Поистине друг народа.

– Горничные! Ты так бы и поступал! Свободные ритмы, свободная любовь. Я – нет! Никаких историй в собственном доме. Старинное правило!

– А с посетительницами тоже нельзя?

– Посетительницы! – Эдуард возводит глаза к небу. – Ну, тут иной раз ничего не поделаешь. Например, герцогиня фон Бель-Армин…

– Например, что же? – спрашиваю я, когда он смолкает.

Эдуард жеманничает:

– Рыцарь должен быть скромен.

У Хунгермана внезапный приступ кашля.

– Хороша скромность! Сколько же ей было? Восемьдесят?

Эдуард презрительно улыбается, но через мгновение улыбка спадает с его лица, словно маска, у которой порвались тесемки: входит Валентин Буш. Правда, он не литератор, но решил тоже участвовать. Он желает присутствовать при том, как Отто Бамбус потеряет свою девственность.

– Здравствуй, Эдуард! – восклицает Буш. – Хорошо, что ты еще жив, верно? Иначе ты бы не смог насладиться приключением с герцогиней.

– Откуда ты знаешь, что это действительно было? – спрашиваю я, пораженный.

– Слышал в коридоре. Вы разговаривали довольно громко. Наверно, хватили всякой всячины. Во всяком случае, я от души желаю Эдуарду и его герцогине всяких успехов. Очень рад, что именно я спас ему жизнь ради такого приключения.

– Да это случилось задолго до войны, – поспешно заявляет Эдуард. Он чует новую угрозу для своих винных запасов.

– Ладно, ладно, – охотно соглашается Валентин. – После войны ты тоже не терял времени и, наверно, пережил немало интересного!

– Это в наши-то, дни?

– Именно в наши дни. Когда человек в отчаянии, он легче идет навстречу приключению. А как раз герцогини, принцессы и графини в этом году особенно легко поддаются отчаянию. Инфляция, республика, кайзеровской армии уже не существует – разве всего этого не достаточно, чтобы разбить сердце аристократки? Ну, а как насчет бутылочки хорошего винца, Эдуард?

– Мне сейчас некогда, – отвечает Эдуард с полным самообладанием. – Очень сожалею, Валентин, но сегодня не выйдет. Наш клуб устраивает экскурсию.

– Разве ты тоже идешь с нами? – спрашиваю я.

– Конечно! В качестве казначея! Я обязан! Раньше я не подумал об этом! Но долг есть долг!

Я смеюсь. Валентин подмигивает мне, он скрывает, что тоже идет с нами. Эдуард улыбается, так как воображает, что сэкономил бутылку вина. Таким образом, все довольны.

Мы отбываем. Стоит чудесный вечер. Мы идем на Банштрассе, 12. В городе два публичных дома, но тот, что на Банштрассе, как будто поэлегантнее. Дом стоит за пределами города, он небольшой и окружен тополями. Я хорошо его знаю: в нем я провел часть своей ранней юности, не подозревая о том, что здесь происходит. В свободные от уроков послеобеденные часы мы обычно ловили в пригородных прудах и ручьях рыбу и саламандр, а на лужайках – бабочек и жуков. В один особенно жаркий день, в поисках ресторана, где можно было бы выпить лимонаду, мы попали на Банштрассе, 12. Ресторан в нижнем этаже ничем не отличался от обычных ресторанов. Там было прохладно, и, когда мы спросили зельтерскои, нам ее подали. Через некоторое время появились три-четыре женщины в халатиках и цветастых платьях. Они спросили нас, что мы тут делаем и в каком классе учимся. Мы заплатили за нашу зельтерскую и в следующий жаркий день зашли снова, прихватив свои учебники и решив, что потом будем учить уроки на свежем воздухе, у ручья. Приветливые женщины снова оказались тут и по-матерински заботились о нас. В зале было прохладно и уютно, и, так как в предвечерние часы никто, кроме нас, не появлялся, мы остались тут и принялись готовить уроки. А женщины смотрели через наше плечо и помогали нам, как будто они – наши учительницы. Они следили за тем, чтобы мы выполняли письменные работы, проверяли наши отметки, спрашивали у нас то, что надо было выучить наизусть, давали шоколад, если мы хорошо знали урок, а иногда и легкую затрещину, если мы ленились; а мы были еще в том счастливом возрасте, когда женщинами не интересуются. Вскоре эти дамы, благоухавшие фиалками и розами, стали для нас как бы вторыми матерями и воспитательницами. Они отдавались этому всей душой, и достаточно нам было появиться на пороге, как некоторые из этих богинь в шелках и лакированных туфлях взволнованно спрашивали: