Черный обелиск - Ремарк Эрих Мария. Страница 51

– Ну как классная работа по географии? Хорошо написали или нет?

Моя мать уже тогда подолгу лежала в больнице, поэтому и случилось так, что я частично получил воспитание в верденбрюкском публичном доме, и воспитывали меня – могу это подтвердить – строже, чем если бы я рос в семье. Мы ходили туда два лета подряд, потом нас увлекли прогулки, времени оставалось меньше, а затем моя. семья переехала в другую часть города.

Во время войны я еще раз побывал на Банштрассе. Как раз накануне того дня, когда нас отправляли на фронт. Нам исполнилось ровно восемнадцать лет, а некоторым было и того меньше, и большинство из нас еще не знало женщин. Но мы не хотели умереть, так и не изведав, что это такое, поэтому отправились впятером на Банштрассе, которую знали так хорошо с детских лет. Там царило большое оживление, нам дали и водки и пива. Выпив достаточно, чтобы разжечь в себе отвагу, мы попытали счастья. Вилли, наиболее смелый из нас, действовал первым. Он остановил Фрици, самую соблазнительную из здешних дам, и спросил:

– Милашка, а что если нам…

– Ясно, – ответила Фрици сквозь дым и шум, хорошенько даже не разглядев его. – Деньги у тебя есть?

– Хватит с избытком, – и Вилли показал ей свое жалованье и деньги, данные ему матерью, – пусть отслужит обедню, чтобы благополучно вернуться после войны.

– Ну что ж! Да здравствует отечество! – заявила Фрици довольно рассеянно и посмотрела в сторону пивной стойки. – Пошли наверх!

Вилли поднялся и снял шапку. Вдруг Фрици остановилась и уставилась на его огненно-рыжие волосы. У них был особый блеск, и она, конечно, сразу узнала Вилли, хоть и прошло, семь лет.

– Минутку, – сказала она. – Вас зовут Вилли?

– Точно так! – ответил Вилли, просияв.

– Ты тут когда-то учил уроки?

– Правильно.

– И ты теперь желаешь пойти со мной в мою комнату?

– Конечно! Мы ведь уже знакомы!

Все лицо Вилли расплылось в широкой ухмылке. Но через миг он получил крепкую оплеуху.

– Ах ты, свиненок! – воскликнула Фрици. – Со мной лечь в постель желаешь? Ну и наглец!

– Почему же? – пролепетал Вилли. – И все остальные тут…

– Остальные! Плевала я на остальных! Разве я у остальных спрашивала урок по катехизису? Писала для них сочинение? Следила, чтобы они не простудились, дрянной, паршивый мальчишка?

– Но мне же теперь семнадцать с половиной…

– Молчи уж! Все равно что ты родную мать хотел бы изнасиловать! Вон отсюда, негодяй! Молокосос! Сопляк!

– Он завтра отправляется на фронт, – говорю я. – Неужели у вас нет никакого патриотического чувства?

Тут она заметила меня.

– Это, кажется, ты напустил нам тогда гадюк? На три дня пришлось закрыться, пока мы не выловили эту пакость.

– Я не выпускал их, – защищался я. – Они у меня удрали.

Не успел я ничего прибавить, как тоже получил оплеуху.

– Молокососы паршивые! Вон отсюда!

Шум привлек внимание хозяйки. Возмущенная Фрици рассказала ей, в чем дело, хозяйка тоже сразу же узнала Вилли.

– А, рыжий! – проговорила она, задыхаясь. Хозяйка весила сто двадцать кило, и все ее тело ходило ходуном от хохота, словно гора желе во время землетрясения.

– А ты? Разве твое имя не Людвиг?

– Все это верно, – ответил Вилли. – Но мы теперь солдаты и имеем право вступать в половые сношения.

– Ах так? Имеете право? – И хозяйка снова затряслась от хохота. – Ты помнишь, Фрици… Он ужасно тогда боялся, как бы отец не узнал, что это он бросил бомбы с сероводородом на уроке Закона Божьего! А теперь он, видите ли, имеет. право на половые сношения! Хо-хо-хо!

Но Фрици не находила во всем этом ничего смешного. Она вполне искренне была обижена и возмущена.

– Все равно что мой родной сын…

Двоим пришлось поддерживать хозяйку под руки, пока она не успокоилась. Слезы текли у нее по лицу. В уголках рта пузырилась слюна. Обеими руками она хваталась за свой трясущийся живот.

– Лимонад… – давясь, с трудом выговаривала она, – лимонад Вальдмейстера, кажется, это был… – она опять начала кашлять и задыхаться,

– …ваш любимый напиток?

– А теперь мы пьем водку и пиво, – ответил я. – Каждый когда-нибудь становится взрослым.

– Взрослым! – Хозяйкой овладел новый приступ удушья, и оба дога яростно залаяли, решив, что на нее напали. Мы осторожно отступили.

– Вон, неблагодарные мерзавцы! – крикнула нам вслед непримиримая Фрици.

– Ладно, – заявил Вилли, когда мы вышли. – Тогда отправимся на Рольштрассе.

И вот мы, в мундирах, со смертоносным оружием стояли за дверью и щеки наши горели от оплеух. Но мы не добрались до Рольштрассе и второго городского борделя. Туда надо было идти больше двух часов, через весь Верденбрюк, и мы предпочли вместо этого побриться. Брились мы тоже впервые, а так как еще никогда не спали с женщиной, то разница показалась нам не такой уж большой, и мы поняли ее лишь впоследствии; правда, и парикмахер обидел нас, порекомендовав воспользоваться ластиком для наших бород. Потом мы встретили еще знакомых и вскоре так основательно напились, что обо всем позабыли. Вот почему мы ушли на фронт девственниками, и семнадцать из нас пали, так и не узнав, что такое женщина.

Вилли и я потеряли потом невинность в Хутхульсте, во Фландрии, в каком-то кабачке, причем Вилли заразился триппером, попал в лазарет и таким образом избежал участия в сражении во Фландрии, где пали семнадцать девственников.

Уже тогда мы убедились, что добродетель не всегда награждается.

* * *

Мы идем среди теплого сумрака летней ночи. Отто Бамбус держится поближе ко мне, ибо я – единственный, кто признается, что бывал в борделе. Остальные тоже бывали, но разыгрывают неведение, а единственный человек, утверждающий, что он там ежедневный гость, драматург Пауль Шнеевейс, творец замечательного в своем роде произведения «Адам», попросту врет: никогда он в таком доме не был.

Руки у Отто потные. Он ожидает встретить там жриц наслаждения, вакханок и демонических хищниц и втайне побаивается, что вдруг у него вырвут печень или по меньшей мере кастрируют и затем увезут домой в «опеле» Эдуарда. Я успокаиваю Отто.

– Повреждения наносятся не больше одного-двух раз в неделю, Отто, и они почти всегда гораздо более безобидные. Позавчера, например, Фрици оторвала гостю одно ухо; но, насколько мне известно, уши опять можно пришить или их заменяют целлулоидными, причем сходство такое, что не отличишь.

– Ухо? – Отто останавливается.

– Разумеется, есть дамы, которые не отрывают ушей, – отвечаю я. – Но ведь с такими ты не хочешь знакомиться. Ты ведь хочешь иметь первобытную женщину, во всем ее стихийном великолепии.

– Ухо – это довольно серьезная жертва, – заявляет Отто; он похож на потеющую жердь и то и дело протирает стекла своего пенсне.

– Поэзия требует жертв. С оторванным ухом ты стал бы действительно полнокровным лириком. Пошли!

– Да, но ухо! Ведь сразу будет заметно!

– Если бы мне предоставили выбор, – говорит Ганс Хунгерман, – я предпочел бы, чтобы мне оторвали ухо, чем кастрировали.

– Что? – Отто снова останавливается. – Да вы просто шутите! Этого же не может быть!

– Нет, бывает! – настойчиво говорит Хунгерман. – Страсть на все способна. Но ты, Отто, успокойся: кастрация – дело подсудное. Женщине дают за это, по крайней мере, несколько месяцев тюрьмы —.так что ты непременно будешь отомщен.

– Глупости! – запинаясь, произносит Бамбус и заставляет себя улыбнуться. – Вы просто морочите мне голову своими дурацкими шутками!

– А зачем нам морочить тебе голову? – отвечаю я. – Это было бы низостью. Поэтому я и рекомендую твоему вниманию именно Фрици. У нее своеобразный фетишизм: когда ею овладевает страсть, она судорожно хватается обеими руками за уши партнера. И ты можешь быть с нею абсолютно спокоен, что больше ни в каком месте не получишь повреждений. Ведь третьей руки у нее нет.

– Зато есть еще две ноги, – подхватывает Хунгерман. – Ногами женщины иногда просто чудеса делают. Они отращивают ногти и потом оттачивают их.