Гэм - Ремарк Эрих Мария. Страница 50
— Эти планы еще важнее, чем я думал, — сказал он, — мало-помалу я начинаю понимать, отчего предупреждены все посты, вокзалы и порты. Я просто обязан благополучно переправить их в Сиам. Завтра двинемся дальше. К тому же этот Скраймор, по-моему, становится вам в тягость…
Он взглянул на Гэм и заметил, что ее глаза повлажнели. Она притянула его руку к себе, прижалась к ней щекой. В защищенности этой ладони ей чудились свершение и прощание.
— Вы ошибаетесь, — весело сказал Лавалетт, — я не был с малайкой.
Она кивнула, не меняя позы.
— Но ваши выводы все-таки преждевременны.
— Ты не смог…
— Правильно.
— Из-за меня…
— Согласен… а дальше идет логический вывод, начинающийся со «следовательно», — превосходно. Как легко вам дается пристрастность в свою пользу! Вы всерьез верите собственным умозаключениям? Вообще-то скорее стоило бы верить обратному…
— Слова…
— Вы считаете меня более грубым, чем я есть. А не кажется ли вам, что при необходимости я без малейшего усилия поступил бы прямо противоположным образом? Но я не стал этого делать, что означает: я способен отказаться даже от возможного впечатления…
Гэм пристально смотрела на него.
— Это неправда…
— Как вам угодно. Поймите, там, где вы предполагаете привязанность, несвободу, может быть именно высочайшая свобода. Нужно только правильно посмотреть. А на эти вещи следует смотреть моими глазами.
— Зачем вы мне это говорите?..
— Затем, что не считаю нужным это скрывать. Пока не считаю…
Гэм хотела поверить Лавалетту, но терзалась сомнениями, зная, что на этом пределе слова облекали все и ничего. Она страшилась развязки, однако должна была вновь попытаться покончить со всем этим, следуя неумолимому закону, не терпящему постоянства, этому закону нежнейшего разрушения, который мечтатели всех столетий толковали до невозможности превратно. Они украсили его эмблемами доброты, хотя он, этот закон полярности, не ведал иных правил, нежели само первозданное бытие, и дали ему самое немыслимое из всех имен — любовь.
Под этой химерой, любовью, зияла бездна. Люди старались до краев засыпать бездну цветами этого понятия, окружить ее жерло садами, но она разверзалась снова и снова, неприкрытая, непокорная, суровая, и увлекала вниз всякого, кто доверчиво ей предавался. Преданность означала смерть, а чтобы обладать, нужно было спасаться бегством. Средь цветущих роз таился отточенный меч. Горе тому, кто доверчив. И горе тому, кто узнан. Трагизм не в результате, а в изначальном подходе. Чтобы выиграть, нужно проиграть, чтобы удержать — отпустить. И ведь здесь, похоже, снова брезжит тайна, что отделяет знающих от признающих? Ведь знание о том, что эти вещи полны трагизма, заключает в себе его преодоление, разве не так? Признание никогда не вело к свободному овладению; его пределы прочно укоренены в реальном. Причинный ход и судьба — вот его регистры. Для знающего же реальное — лишь символ; за ним начинается круг беспредельности. Но символ этот коварен, потому что боги веселы и лукавы. А сколько жестокости сокрыто во всяком веселье, сколько кинжалов под цветами. Жизнь двулика, как ничто другое.
…каких только не дали имен — любовь… точно фата-моргана, распростерла она над людьми приманчивый образ вечности, ей приносили обеты, а она неумолимо струилась, растекалась, переменчивая, всегда разная, как и то, чьим символом она была, — жизнь.
Пересекши на канатном пароме реку Липис, они заметили, что попали в сеть крупных водных путей Восточного побережья. Повсюду среди кофейных плантаций виднелись довольно большие китайские деревни. За золотыми рудниками Пунджома начались джунгли. Их предупредили, что там якобы хозяйничают тигры, однако они продолжили путь, ведь средь бела дня хищники вряд ли нападут на караван.
Утро выдалось свежее. В кронах горного леса дрались обезьяны. Наперебой кричали павлины и попугаи. Огромные бабочки и сверкающие колибри мелькали над землей. Мало-помалу подлесок стал гуще, тропа сузилась. Солнце поднималось к зениту.
В зарослях послышался топот — стадо диких свиней промчалось через тропу. Неожиданно из кустов выглянул меланхоличный буйвол — кто его знает, откуда он взялся. Там, где тропа стала пошире, устроили привал, потому что один из носильщиков упал и поранил плечо. Лавалетт перевязал его.
Гэм отошла немного назад, чтобы поближе рассмотреть какой-то яркий цветок. Вдруг слева хрустнули ветки. Она взглянула в ту сторону, но сперва ничего не увидела. И, только уже собираясь отвернуться, заметила внизу, в листве, два сверкающих зеленых глаза. Песок за ними двигался, дышал и был полосатым телом гигантской кошки.
Гэм не могла сделать ни шагу. Как завороженная смотрела она в эти страшные глаза. Тигр зарычал и ударил хвостом по земле. Могучая хищная жизнь, пылавшая в его глазах, наполнила Гэм покорным ужасом и тянула к себе, точно омут. Она шагнула, нетвердо, спотыкаясь, готовая безропотно подчиниться, безвольная перед этой мощью, которая несла гибель и уничтожение.
Тигр одним прыжком прянул назад и обратился в бегство. Подлесок сомкнулся. С минуту Гэм стояла в недоумении. Потом опомнилась и, объятая волной холодного ужаса, вся дрожа, стремглав кинулась к биваку. Лавалетт лишь с большим трудом сумел выяснить, что произошло.
Он осторожно обследовал окрестности, но зверя не нашел. Только под одной из веерных пальм у дороги обнаружил следы и исцарапанную когтями почву.
Гэм притихла, а на следующий день пожаловалась на головную боль. Лавалетт смерил ей температуру — немного повышенная — и заторопил носильщиков: надо поскорее добраться до Чаппинга, там наверняка есть врач.
Лихорадка усиливалась. Лавалетт опять устроил привал, поставил палатку и послал тамила в Чаппинг за врачом. А пока дал Гэм хинину и позаботился, чтобы она уснула.
Наконец тамил вернулся. Он едва не падал с ног, так быстро бежал. Но принес весть, что доктор скоро прибудет.
Это оказался здоровяк шотландец с рыжеватой шевелюрой. Мрачный взгляд его быстро оживился, едва он посмотрел на Гэм.
— Хорошо бы перевезти ее в Чаппинг. Но вам наверняка важно добраться до концессии на Буффало-Ривер.