Жизнь взаймы - Ремарк Эрих Мария. Страница 20
Гастон пригубил рюмку с коньяком.
— Я устрою для тебя небольшой вечер.
— Ты уже как-то грозил мне этим.
— Ты придешь?
— Только не на чашку чая.
— Нет, на обед. У меня сохранилось еще несколько бутылок вина, всего несколько, но такого, что оно вполне может потягаться с вином, которое мы пьем здесь.
— Хорошо. Я приду, — сказала Лилиан.
— Ты теперь красивая девушка, Лили. Только резка! Резка! Твой отец не был таким.
Резка, — подумала Лилиан. — Что он называет резкостью? И разве я резка? А может, у меня просто нет времени деликатно обманывать, прикрывая горькую правду фальшивой позолотой хороших манер?
Из окна ей был виден острый, как игла, шпиль часовни Сен-Шапель, который подымался в небо над серыми стенами Консьержери. Лилиан пошла туда в первый же солнечный день. Время приближалось к полудню, и часовня с ее высокими окнами из разноцветного стекла, насквозь пронизанная солнцем, была прозрачной, словно сотканной из лучей. Казалось, она вся состоит из одних окон и вся залита светом — небесно-голубым, алым, как кровь, желтым и зеленым. Краски были такие яркие, что обволакивали Лилиан так, словно она погрузилась в разноцветную воду.
Кроме Лилиан, в часовне было еще несколько американских солдат, которые вскоре ушли. Она сидела на скамье, окутанная светом, — то была тончайшая и самая царственная ткань на земле, ей хотелось снять с себя одежду, чтобы посмотреть, как прозрачная парча струится по ее телу. То был водопад света, то было опьянение, неподвластное земным законам, падение и в то же время взлет. Ей казалось, что она дышит светом. Она чувствовала, как эти синие, красные и желтые цвета растворяются в ее крови и в ее легких, как будто ее телесная оболочка и сознание — то, что отделяло ее от окружающего мира, — исчезли и всю ее, подобно рентгеновским лучам, пронизывает свет, с той лишь разницей, что рентген обнажает кости, а свет раскрывает ту таинственную силу, которая заставляет биться сердце и пульсировать кровь. То было великое утешение, она никогда не забудет этот день, — пусть ее жизнь, все, что ей еще предстоит прожить, станет таким же, как этот зал, похожий на улей, полный легчайшего меда — лучей, пусть ее жизнь будет подобна свету без тени, счастью без сожаления, горению без пепла.
Привратник во второй раз тронул ее за плечо:
— Мадам, мы закрываем.
Лилиан поднялась. Она увидела старое, усталое, озабоченное лицо. Секунду она была не в силах понять, что этому человеку недоступны ее чувства.
— Вы давно здесь служите? — спросила она старика.
— Уже шестнадцать лет.
— Как хорошо, должно быть, проводить здесь целые дни!
— Как-никак работа, — сказал привратник. — Но денег еле хватает. Все из-за инфляции.
Лилиан не знала, почувствовал ли старик хоть раз в жизни, каким чудом был этот свет, или по привычке воспринимал его как что-то обыденное, так же как многие здесь, в Париже, воспринимали жизнь. Она порылась в сумочке и достала деньги. Глаза старика заблестели, Лилиан поняла, что его нельзя осуждать — ведь для него в этой бумажке было заключено все колдовство жизни, она сулила ему хлеб, вино и плату за жилище, где он мог преклонить голову.
Когда были получены первые платья, Лилиан не стала прятать их в шкаф. Она развесила их по всей комнате. Бархатное повесила над кроватью, а рядом с ним — серебристое, так чтобы, пробуждаясь ночью от кошмаров, когда ей казалось, что она с приглушенным криком падает и падает из бесконечной тьмы в бесконечную тьму, она могла протянуть руку и дотронуться до своих платьев — серебристого и бархатного, — до этих спасительных канатов, по которым она сумеет подняться из смутных серых сумерек к четырем стенам, к ощущению времени, к людям, к пространству и жизни. Лилиан гладила платья рукой и ощупывала их ткань; встав с постели, она ходила по комнате, часто голая; временами ей казалось, что она в окружении друзей: вешалки с платьями висели на стенах, на дверцах шкафа, а ее туфли на тонких высоких каблуках — золотые, коричневые, черные
— выстроились в ряд на комоде. Она бродила ночью по комнате среди своих сокровищ, подносила парчу к бесплотному лунному свету, надевала шляпку, примеряла туфли, а то и платье; подходила к зеркалу и при бледном свете луны пытливо всматривалась в его тусклую, фосфоресцирующую поверхность. Она глядела на свое лицо и на свои плечи — неужели они ввалились?
— на свою грудь — неужели она стала дряблой? Она глядела на свои ноги — неужели они так похудели, что на бедрах уже появились глубокие складки?
Еще нет, — думала она. — Пока еще нет. И продолжала свою безмолвную призрачную игру.
Когда Клерфэ встретился с Лилиан снова, он долго смотрел на нее — так она изменилась. И дело было не только в платьях; он знал много женщин, которые хорошо одевались. Лидия Морелли разбиралась в туалетах не хуже, чем унтер-офицер в строевой службе. Лилиан изменилась сама по себе, она изменилась так, как меняется девушка, с которой ты расстался, когда она была еще неуклюжим, несформировавшимся подростком, и встретился вновь, когда она стала молодой женщиной: эта женщина только что перешагнула через мистическую грань детства и хотя еще сохранила его очарование, но уже приобрела тайную уверенность в своих женских чарах. Клерфэ вдруг перестал понимать, почему он так долго задержался в Риме и почему хотел, чтобы Лидия Морелли приехала с ним. Боясь потерять себя, он преувеличивал все, что делало Лилиан несколько провинциальной; несоответствие между интенсивностью ее чувств и формой их выражения он склонен был воспринять как своего рода истерию, — в действительности все оказалось не так; Лилиан была словно форель, брошенная в слишком тесный для нее аквариум, форель, которая беспрерывно натыкается на стенки и баламутит на дне тину. Теперь форель была не в аквариуме, она попала в свою стихию и уже ни на что не натыкалась; она забавлялась своими быстрыми движениями и любовалась гладкой, сверкавшей всеми цветами радуги чешуей, словно пронизанной маленькими шаровыми молниями.
— Дядя Гастон хочет устроить в мою честь небольшой прием,