Небесное пламя (Божественное пламя) - Рено Мэри. Страница 68

Он поцеловал её в щёку; сжал ей плечи, забирая свой плащ… И пошёл через помертвевший сад, сияя золотой головой; а она долго смотрела ему вслед.

Медленно тянулась зима. Царь во Фракии потихоньку поправлялся; письма подписывал уже сам, хоть рука и дрожала, как у старика. Он прекрасно понял все дельфийские новости и распорядился, чтобы Антипатр осторожно поддержал амфиссийскую войну. Фиванцы хотя и присягнули Македонии — всегда были ненадёжным союзником, с персами якшались; ими стоило и пожертвовать при нужде. Он предвидел, что государства Лиги проголосуют за войну; причём каждый будет надеяться, что бремя этой войны понесёт кто-то другой. А Македония будет стоять рядом — ненавязчиво — в дружеской готовности взять на себя это тяжкое, хлопотливое дело. И так у него в руках окажутся ключи от всего юга.

После зимнего солнцеворота Совет проголосовал за войну. Но никто не хотел уступить главенство городу-сопернику, потому все государства выставили только символические силы. Командование этой несуразной армией взвалил на себя фессалиец Котиф, Председатель Совета. Филипп избавил фессалийцев от анархии племенных распрей, и в большинстве своём они были благодарны ему за это. Мало было сомнений, к кому обратится Котиф за помощью в трудный час. Об этом и разговаривали друзья, ополаскиваясь под фонтаном на стадионе.

— Пошло дело, — сказал Александр. — Знать бы, когда всё начнётся.

— Женщины говорят, если на горшок смотреть, то он не закипает никогда, — заметил Птолемей, выпростав голову из полотенца.

Александр, настроенный на постоянную готовность, гонял их нещадно; так что Птолемею удавалось встречаться со своей новой возлюбленной гораздо реже, чем хотелось бы; он был не прочь и расслабиться.

— Но они же говорят, стоит от горшка отвернуться — он тут же выкипает, — возразил Гефестион.

Птолемей посмотрел на него сердито. Ему-то хорошо, ему всего хватает!..

Да, ему хватало. Или, во всяком случае, свой нынешний удел он не променял бы ни на что другое — и этого не скрывал. А всё прочее оставалось его тайной; никто не знал, с чем ему приходилось мириться и как трудно это ему давалось. Гордость, целомудрие, сдержанность, приверженность высшим целям… Он цеплялся за эти слова, чтобы легче было переносить явное нежелание Александра, коренившееся где-то в душе, так глубоко, что спрашивать невозможно. Может быть, что колдовство Олимпии оставило шрамы на душе её сына? Или пример отца?.. Или дело в том, — думал Гефестион, — что только здесь он не стремится к главенству, а вся остальная его натура восстаёт против этого?.. Ведь первенство ему дороже жизни… Однажды в темноте он прошептал по-македонски: "Ты у меня первый и последний, " — но непонятно, что тогда прозвучало в голосе его: экстаз или невыносимая печаль. Правда, почти всегда он бывал открыт и от близости не уклонялся, — но словно не считал это таким уж важным. Можно было подумать, акт любви состоит для него в том, чтобы просто лежать рядом и разговаривать.

Он говорил о человеке и о судьбе; о словах, которые слышал во сне от говорящих змей; о действиях кавалерии против пехоты и лучников… Он цитировал Гомера о героях, Аристотеля о Всемирном Разуме, Солона о любви; говорил о тактике персов и о воинственности фракийцев, о своей умершей собаке, о красоте дружбы… Разбирал поход Десяти Тысяч Ксенофонта, шаг за шагом, от Вавилона к морю… Пересказывал дворцовые сплетни и разговоры в штабе и в казармах; поверял самые тайные секреты обоих своих родителей… Размышлял вслух о природе души в жизни и в смерти, и о природе богов; говорил о Геракле и Дионисе, и о том, что при Желании (с большой буквы! ) можно достичь всего…

Так бывало везде: в постели, где-нибудь в скалах, в лесу… Гефестион, бывало, обхватывал его за талию или клал ему голову на плечо — и слушал, стараясь утихомирить шумное сердце своё. Он понимал, что ему говорится всё, — и был горд несказанно! Но с этой гордостью мешался и благоговейный трепет, и нежность, и мука, и чувство собственной вины… Он терял нить, боролся с собой, снова улавливал смысл речи — и обнаруживал, что не может вспомнить, о чём только что говорил Александр. Ему в ладони высыпались несметные сокровища — и ускользали меж пальцев, пока его мысли терялись в ослепляющих миражах, навеянных желанием. В любой момент Александр мог спросить, что он думает о том и том: ведь он был гораздо больше чем просто слушатель… Зная это, он снова старался вникнуть — и часто увлекался, даже против воли: Александр умел передать свои образы, как другие передают страсть. Иногда, когда он особенно загорался и испытывал благодарность за то, что его поняли, — Желание, которое может достичь всего, подсказывало нужное слово или прикосновение… Тогда Александр глубоко вздыхал, словно из самой глубины своего существа, и шептал что-нибудь по-македонски, на языке своего детства. И всё бывало хорошо, или — по крайней мере — так хорошо, насколько это вообще возможно.

Он любил давать, богам или людям — одинаково; он хотел быть непревзойдённым в этом, как и во всём остальном; он любил Гефестиона — и простил ему, раз и навсегда, что тот нуждается в нём вот так… И свою глубокую меланхолию потом переносил без жалоб, как рану. Платить приходится за всё… Но если после этого он бросал дротик мимо цели или выигрывал скачку с отрывом только в два корпуса вместо трёх — Гефестион всегда подозревал, что он клянёт себя за утрату мужества, хоть и не выдаёт этого ни единым словом или взглядом.

Александр часто грезил наяву; и из этих грёз появлялись мысли — твёрдые, острые, как железо из огня. Он мог подолгу лежать на траве, закинув руки под голову; или сидеть, положив копьё поперёк колен; или шагать по комнате, или смотреть в окно, чуть вскинув голову… А тем временем перед глазами у него проносились образы, порождённые непрерывной работой ума. Он забывал о своём лице — и оно говорило; эти оттенки выражения не смог бы передать ни один скульптор… Так лампа горит за плотными шторами, и видно лишь отдельные сполохи, когда приоткроется щель. В такие моменты, — думал Гефестион, — даже бог с трудом удержался бы, чтобы не протянуть к нему рук; но как раз тогда его трогать нельзя… Впрочем, это было известно с самого начала.

Поняв это, Гефестион и сам до какой-то степени научился у Александра перегонять силу сексуальной энергии на другие цели. Но его собственные притязания не простирались так далеко, как у Александра; и главная его цель была уже достигнута: ему доверяли полностью, его любили глубоко и постоянно.

Настоящие друзья делятся всем. Однако была одна вещь, которую он предпочитал держать при себе: Олимпия его ненавидит — и он ей платит тем же.

Александр об этом не заговаривал: она должна была знать, что здесь наткнётся на скалу. А Гефестион — когда она проходила мимо, не здороваясь, — относил это на счёт простой ревности. Щедрому любящему трудно жалеть алчных ревнивцев; потому он не мог испытывать к ней особо тёплых чувств, даже когда полагал, что ничего кроме ревности там нет.

Он не сразу поверил своим глазам, заметив, что она старательно подсовывает Александру женщин. Ведь их соперничество должно её волновать ещё сильнее… Однако горничные, приезжие певицы и танцовщицы; молодые жёны, кого держали не слишком строго, и девушки, которые ни за что на свете не рискнули бы вызвать её гнев, теперь крутились вокруг Александра и строили ему глазки. Гефестион ждал, чтобы Александр заговорил об этом первым.

Однажды вечером, сразу как лампы зажгли, Гефестион увидел, что его остановила из засады в Большом Дворе одна скандально знаменитая красавица. Александр быстро заглянул ей в томные глаза, сказал что-то весёлое и пошёл дальше, с невозмутимой улыбкой. При виде Гефестиона улыбка исчезла. Они пошли в ногу; Гефестион понял, что Александру неуютно, и сказал беззаботно:

— Не повезло Дорис!

Александр хмуро смотрел прямо перед собой. Вдруг сказал:

— Она хочет, чтобы я женился молодым.