Одиночество-12 - Ревазов Арсен. Страница 48
– Как вы себя чувствуете?
– Кажется, – губы у меня слипались, – кажется я изменился.
– Вот и славно. А теперь вам нужно отдыхать. Я сделаю вам укол сильного снотворного. Проснетесь уже другим человеком.
Я проснулся в обычной больничной палате. Точнее в обычной больничной палате без окон. Полежал какое-то время, осматриваясь. Потом увидел на тумбочке красную кнопку и нажал ее.
Пришел все тот же врач.
– Как вы себя чувствуете?
– Нормально. Немного заторможенно. Что делать дальше?
– Сейчас будет завтрак. Потом одевайтесь. Здесь лежит ваша новая одежда.
Он кивнул на сверток, запечатанный в плотную бумагу.
– После завтрака мы вас осмотрим, и если все в порядке, то у коллегии Биологических воздействий дел к вам не будет. Мы передадим вас в коллегию Новых братьев.
– Да, – сказал я. – Новые братья.
Я раскрыл сверток и переоделся в черные джинсы и черный же свитер. После завтрака (творог, вареное яйцо, чай) ко мне в палату пришел ФФ.
– Брат Иосиф! Я поздравляю вас. Вы прошли третью степень посвящения в Братство. Отныне вам не следует беспокоиться ни о собственной безопасности, ни о собственном доходе, ни о каких бы то ни было проблемах. Братство обеспечит вас всем.
– Спасибо.
– Вы обязаны безукоризненно следовать инструкциям. У вас наступил инициальный период. Он длится от шести месяцев до двух лет. На это время вы отправляетесь в одно удаленное место. Наши люди проводят вас. Там вы также будете находиться под наблюдением. Вам запрещены какие бы то ни было контакты с внешним миром. От того, будет ли ваше поведение сообразно с нашими принципами, зависит как ваша судьба в Братстве, так и ваша жизнь.
Я слушал не перебивая. Голова была еще очень мутная как после снотворного. Настроение подавленное. Хотелось, раз полет прерван, хотя бы плыть. Наконец, я осознал самое главное.
– Брат Федор? От полугода до двух лет?
– Ко мне, как к старшему по иерархии следует обращаться «отец». Мы вчера вложили вам в психику слишком многое, что предстоит осознать. Это занимает время. Вам нужно забыть ваши старые связи. Больше того. Сам факт их потери должен быть забыт вами. У вас должны поменяться приоритеты и ценности. Вы должны осознать всю меру ответственности перед Братством и Землей, которую вы на себя взяли.
Я понял, что сломался.
– Что я должен делать в этом месте?
– Ничего особенного. У вас в голове должно окончательно уложиться то, что вы узнали.
– Отец Федор, я могу общаться с членами Братства там? Я очень боюсь остаться совсем один…
– Нет. Вы не будете знать, кто они такие.
– Что будут думать мои близкие? Моя мама?
– Что ваш следователь находится под влиянием родственников Старикова, поэтому тянет время с передачей дела в суд. Что вы настолько подавлены своим поступком, что не хотите переписываться с ними и, тем более, видеть их на свидании.
– Я понимаю, отец Федор. Если это необходимо, я согласен. Хотя мама…
– Первое время вам будет тяжело. Потом это пройдет.
– Можно еще вопрос, отец Федор? Маша имеет отношение ко всей этой истории? А то…
– Мария Васильчикова не может вступить в Братство. Вам запрещено общение с ней под страхом передачи вашего дела в Ликвидационную коллегию.
– На инициальный период?
– Навсегда.
– Боже мой… Почему?
– Для этого есть серьезные причины.
– Маша наверняка узнает, что меня выпустили из тюрьмы. Есть же тюремная почта…
Я был в очень плохом состоянии и чуть не сдал Кобу.
– … Отец Федор, пожалуйста…
– Это будет проблемой Марии Васильчиковой.
Я опустил голову. Шоу кончилось.
Глава 16
Привет, дорогая Машка!
Я понятия не имею, как и когда я смогу отправить тебе это письмо. Но раз ты его читаешь, значит, я что-то придумал.
Давно я не писал настоящих писем. Рукой по бумаге. Надеюсь, что ты разберешь почерк. А то я сам на него смотрю и удивляюсь.
Сегодня 25 июля. Ты, конечно, уже получила весточку от Кобы. Воображаю себе, как ты волнуешься, не понимая куда я делся.
А делся я в монастырь. М… м… в мужской:)) Спасо-Печорский. Это на самом краю света, километрах в трехстах пятидесяти к северо-востоку от Архангельска. В географическом, а может, и в литературном смысле я между Онегой и Печорой. К северу от меня находится Северный Ледовитый океан, а к югу – все остальное.
Похоже, у тебя – вопросы. Не ударился ли я в религию? Не поехала ли у меня крыша? И что я, собственно, тут делаю?
В религию – не ударился. Но оказалось, что она занимает в моей жизни гораздо больше места, чем мне всегда казалось. То Иерусалим. То Рим. То – вообще, черт знает что. Подземные храмы в московском метро.
Крыша – не поехала. Хотя ее сдвигали наркотиками, гипнозом, энэлпэшным зомбированием и обещаниями райских кущ. Но ни фига. После того количества виски, которое я выпил – фармопсихологии в моей душе делать нечего. Как и НЛП. Тут и вспомнишь Черчилля, который говорил, что не имеет никаких претензий к алкоголю, потому что алкоголь дал ему гораздо больше, чем взял.
Но поскольку эти монстры взяли меня в оборот без дураков, а уродов круче и навороченней – поискать, то мне пришлось сделать вид, что я записался в их контору.
Они мне поверили, но на всякий случай сослали в монастырь. На испытательный срок. Как в известном анекдоте: «Ну не козлы?»
Выходить отсюда, да и вообще связываться с Большой Землей мне запрещено под страхом смерти. Точнее, мучительной экзотической смерти с посмертными ужасами, выходящими за пределы человеческого воображения. (Та религия, в которую меня посвятили недавно, это вполне допускает. Как, впрочем, если вдуматься, и большинство других религий.)
А с тобой, кстати, мне вообще навсегда запрещено иметь дело. Под угрозой аналогичного наказания, хотя я совершенно не понимаю, чем ты им так не пришлась?:)
Однако, если ты еще рассчитываешь со мной увидеться в этой жизни, то о существовании моего письма не должен узнать на свете ни один человек. Кроме, конечно, моей мамы. С которой ты должна поговорить с глазу на глаз и в каком-нибудь шумном месте. Лучше всего – в метро. С выключенными сотовыми телефонами. И объяснить ей, что я в полном порядке. Просто временно лишен средств связи. Что, кстати, будет абсолютной правдой.
Если она спросит: «а что дальше?», – отвечай уверенным голосом, что я обязательно что-нибудь придумаю.
Только не спрашивай меня, что. Я не знаю. Вот вернется Антон, выпустят Мотю – тогда и решим.
Пока, кстати, я нахожусь в федеральном розыске по обвинению в убийстве, так как я сбежал, нарушив подписку о невыезде. Что-то я в последнее время часто нарушаю письменные обязательства. Хотя мои новые братья обещали решить эту проблему. Они заодно посулили мне и богатство, и славу, и безопасность. Хотя зачем мне все это?
Мне нужна ты. Только ты. И все. Потому что я тебя люблю. Люблю. Хотя, честно говоря, я и сам не понимаю, что это означает.
В ту секунду когда умный и невлюбленный человек пытается говорить о любви, он немедленно приходит к выводу, что стоит начать с определений. Что такое любовь, чем отличается от влюбленности, и какая разница между любовью к собачке, к Богу, к ребенку и к любимому человеку. И пытается найти разницу. И общее. И находит все это. Чего там искать-то? А умничать все умеют.
А если о любви говорит влюбленный, то определения он посылает к чертовой матери. И от рассуждения о сверхценности восприятия чужой личности в сексуально-брачном аспекте его разбирает смех.
Потому что он знает, что настоящей любви не бывает. Почти никогда. То есть она бывает, но очень редко. Несколько раз в жизни. Или один. Или ни разу… А него она есть. Есть сейчас. Понимаешь? Настоящая любовь. Не знаю, на что похоже. Ни на что.
В общем, у меня к тебе – она. Поэтому мне кажется, что проще промычать свои чувства, чем высказать. М-м-м-м… Нет. Не так.
Я хочу жить для тебя. Я хочу жить, чтобы радовать тебя. И я хочу быть с тобой. И я буду с тобой. И я порву на куски всех, кто мешает мне быть с тобой.
Потому что я тебя люблю. Но, Господи, как же это выразить? А? Стихами что ли? Но сам я не напишу. Точнее, не напишу хорошо. Любовь-морковь-готовь-кровь. А чужие стихи, – так это уже будет не то. Не моя любовь. Хотя… Если похоже… И если все влюбленные – родственники.
О, черт! Удивительно, как слова мешают выразить чувства. Берут и мешают. Может, танец? Но как же я тебе отсюда станцую? Тем более, что я не очень это умею. Или архитектура? Построить для тебя что-нибудь? Что за бред. Хотя иногда мне кажется, что я могу. Музыка? Господи! Я же ничего не умею. Вот несчастье-то…
А мне ведь так надо сказать тебе, как я тебя люблю. Я даже не знаю почему. Но надо. А нет слов. Совсем нет слов. Зато – чувства!
Понял. Настоящая любовь – невыразима. Как ветхозаветный Бог. И это в ней – самое главное. А слова – это сублимация. Хоть иногда бывает и удачная, и честная. Да. Мне нравятся честные сублимации. А последнее время все чаще приходит в голову: «От любви бывают дети, ты теперь один на свете».
Хотя на самом деле здесь уместней будет:
Как это Бродский все про меня увидел? И про детей, которых нет, и про «один на свете» и про зубчатый забор… Вокруг нашего монастыря, действительно, зубчатый забор. И вообще – тебя бы сюда с твоим фотоаппаратом… Я вот только что увидел замечательный кадр: забор с колючей проволокой, за ним пятиглавый храм: золотые купола, белая каменная кладка, очень правильные пропорции. А за храмом синее небо с белыми облаками. Но главный план в этом кадре – передний: забор и проволока: жесткий, грязно-серый, очень знакомый и конкретный.
Но, кстати, не я первый торчу за ним по чужой воле. У меня были предшественники.
Этот монастырь не прославился за свою шестисотлетнюю историю практически ничем, кроме того, что сюда патриарх Филарет, отец Михаила Романова – основателя династии, сослал первого русского вольнодумца – князя Ивана Хворостинина.
Дело было в 1623 году. Иван, как и многие русские дворяне в то смутное время, оказался в тусовке Лжедмитрия I. От него и от поляков заразился европейским скептицизмом: вел беспутную жизнь, читал еретические книги, переводил на русский Лютера, Эразма Роттердамского и Франсуа Вийона, не соблюдал постов, пил вино, ел мясо в Страстную неделю и не верил в воскресение из мертвых. Хворостинин сетовал, что московский народ глуп, не с кем слова сказать. Он говорил: «Московские люди сеют всю землю рожью, а живут все ложью»
Патриарха это достало. Как раз тогда, после изгнания шведов и поляков, опускался очередной железный занавес между Россией и Европой. Поэтому не смотря на воинские подвиги князя (он отстоял в 1618 году Переславль Рязанский от татар и черкесов, за что был награжден Государем серебряным кубком и шубой) он был подвергнут обыску.
При обыске у Хворостинина нашли сатиру, в которой князь насмехался над благочинием москвичей. «Словеса их верна аки паутина, а злоба их – глубока пучина».
Князя сослали сюда, к нам. Его держали скованного в пекарне, где ему поручалось сеять муку, печь хлеб и выгребать золу. Кормили его только хлебом в половину причитающейся нормы. И никаких книг. Впрочем, через пару лет над ним сжалились, и после того как он поклялся соблюдать уставы Русской Православной Церкви, его отпустили, вернув чины и имения, и он вернулся в Москву из этой, выражаясь приличным языком, дыры.
Неприличным языком в монастыре выражаться нельзя. Это будет грех сквернословия и за него могут навешать. Точнее наложить епитимью. Например, дать «поставление на поклоны». Или сменить текущее послушание (общественно-полезные работы) на более тяжелое. Епитимья очень напоминает легкие армейские наказания – чем не двадцать отжиманий или три наряда вне очереди?
Жизнь у нас спокойная, размеренная. В 6 утра подъем, потом полуночница, литургия. Потом послушание. Пока мне назначено колоть дрова. Из этого ты легко можешь сделать вывод – в монастыре печное отопление.
Устаю от этой рубки страшно, руки уже в мозолях, зато скоро накачаюсь.
В 11.30 обед. Завтраком его не назовешь, хоть это и первая еда за день, потому что в скоромные дни дают суп из соленой оленины, пшенную кашу и солодовый квас. В постные – все скучнее – но тоже жить можно. С тюремной баландой – не сравнить. Перед трапезой звонарь бьет 12 раз в колокол, созывая братию в трапезную.
Меня очень развлекают новые слова: Наместник (местный начальник, Игумен, высокий, седой, худой, длиннобородый), Благочинный (шеф полиции – следит за порядком – тихий незаметный, борода почти не растет, зато голос, как у Джельсомино. Когда он начинает орать, я боюсь за свои барабанные перепонки), Ризничий (зав. церковной утварью: серый, маленький, тщеславный, с жидкими волосами, все время улыбается, никогда не смеется), Келарь (шеф-повар, толстый как боров: настоящий повар), Трапезник (директор столовой, кажется, у него глаза разного цвета и язва), Уставщик (следит за правильностью ведения службы, похож на старого коммуниста, отрастившего вдруг бороду), Регент (управляет хором, при этом активно массует меня в свой хор: деловит, но незаметен, петь не умеет совсем, лучше бы с Благочинным договорился), Пономарь (ассистент ризничего – зажигает кадило, готовит просфоры, подметает алтарь и пр.: суетлив, при этом ленив и к тому же плаксив).
Другие профессии звучат понятней: Больничный (врач), Библиотекарь, Эконом. Всего тут нас человек пятьдесят – послушников и монахов. После обеда – снова послушания до полдника (около 15.00). Полдник – компот из морошки или голубики и булка. Иногда пирожки с той же морошкой. В 16.30 вечерня до 19.00. Потом ужин (каша – или гречневая, или перловая и опять же солодовый квас), потом крестный ход вокруг монастыря. Потом «келейное пребывание».
Это значит, что я должен сидеть в своей келье. Келья – это четверть обычного русского бревенчатого сруба – комнатка 2 на 3 метра, в которой всей мебели – полати и самодельная табуретка.
В келье нужно молиться и читать душеполезные книги, заниматься рукоделием (рука тянется написать рукоблудием), чинить одежду (очень смешной черный подрясник, под ним, извини за подробности, исподнее).
Но тут есть одна отдушина. Я в первый же день тщательно изучил монастырский Устав. Он оказался очень интересным, особенно мне понравилось наставление – «не впадать в грех мшелоимства». Я сначала подумал, что это грех ловли мышей в собственной келье, но потом узнал, что это грех корыстолюбия.
Так вот по Уставу, я имею право во время келейного пребывания посещать других монахов для духовной беседы.
Поэтому 20.30 я иду к Больничному. Он был врачом на научном судне «Академик Седов», прошел все моря в полном смысле этого слова – от Северного до Южного полюса, классный мужик – простой, веселый и очень добрый.
Наш монашеский клобук идет к его короткой морской бородке и рукам в наколках примерно как противогаз Президенту РФ во время новогоднего телевизионного обращения.
В монастырь попал почти случайно. Во время шторма его, пьяного в дугу, смыло волной и он, бултыхаясь в океане, дал обет, что если спасется, то примет постриг. Спасли его довольно прозаично – бросили круг и веревку, а вот как он смог их поймать – это уже известно одному Богу. Поскольку ни детей, ни жены у него не было, то монастырь оказался для него неплохим способом провести старость.
Как только я ему сказал, что тоже закончил мединститут, мы с ним скорешились. Все-таки у врачей, даже расстриг, есть некоторое родство. Я думаю, это своего рода чувство посвящения в таинства рождения и смерти. Ну да неважно. У него в изоляторе есть радиоприемник. Старый транзисторный. И по вечерам он дает мне его послушать под мое целование креста, что я и на исповеди про это не расскажу. Ловятся только средние волны, но я нашел архангельскую радиостанцию – «Северная волна» и там как раз в это время по вечерам идет передача «Роковой час». На ней гоняют старую качественную музыку. Битлов, Doors, Роллингов, Dire Straits, «Нирвану».
Вчера, например местный Сева Новогородцев запустил The Cowboy's work is never done. Я просто тащился, слушая:
Как мне захотелось вскочить на лошадь и поскакать на ней куда-нибудь… Неважно куда, главное, чтобы женщины зарыдали. И ты – среди них.
Но ровно 22.00 я должен быть в келье, а если попадусь Благочинному – то мне же хуже. Кстати, здесь сейчас белые ночи. Точнее, полярный день. Поэтому попасться легко.
Средств коммуникаций – никаких. Ни почты, ни телефона. По слухам у Игумена есть рация, но пользоваться ею можно только в аварийных случаях. Говорят, что раз в месяц заходит корабль, но от этого не легче: мне, как послушнику, вся переписка запрещена. До особого разрешения Игумена. Да и была бы разрешена – Игумен читает все письма перед отправкой. Ему их приносят в открытом конверте, а потом он сам его запечатывает. Ближайшая деревня на пять домов – километрах в двадцати морем (по тайге пешком не пройти, только зимой на Буранах или оленях). Называется эта деревня очень правильно – Верхняя Мгла.
Ближайший город (говорят, тысяч пять жителей) – километров сто по морю. Называется, между прочим, – Мезень.
Всю жизнь мечтал оказаться в городе, названным в мою честь:). Но боюсь, что он меня разочарует. Бедность, хрущевки, разбитые дороги, полусдохшие магазинчики, голодные собаки и озлобленные люди в телогрейках. Хотя иногда мне приятно думать, что я ошибаюсь, и Мезень – это самое тихое, чистое и спокойное место на земле, удаленное от скверны и разврата больших городов, где есть только церкви, небо и океан с маленькими деревянными домиками вдоль берега и белыми чайками в небе.
Еще, где-то к северо-востоку есть военный аэродром. Время от времени я вижу как поднимаются и идут на посадку стратегические бомбардировщики – тренируются к броску на Штаты через Северный Полюс.
Честно говоря, здесь довольно тоскливо, поэтому однажды я решил развлечься и под видом послушнических вопросов затеял богословский спор. Получилось очень удачно. Весь монастырь после этого две недели ходил поглядывая в мою сторону с некоторым страхом и уважением. Началось с того, что я спросил по окончании трапезы, во время разливания компота:
– Отец Игумен, благослови задать вопрос!
– Благословляю, сын мой!
Здесь есть один филологический прикол. Вместо «разрешите» надо говорить «благослови». Например: «Благослови, отец, отлучиться по малой нужде». И надо ухитриться не справить малую нужду прямо на месте от смеха, услышав: «Благословляю, сын мой». Вместо «спасибо» надо говорить «спаси, тя Господи». Иногда говорят «спаси Бог», откуда как я понял, собственно, и берется наше «спасибо».
– Отчего в нашей православной церкви богослужение идет на древнем и малопонятном языке, когда и другие православные церкви, хоть греки, хоть грузины, и даже латиняне уже молятся на своем родном языке?
Возникла пауза, и я готов поспорить, что монахи и послушники настолько очевидно уткнулись носом в компот, насколько заинтересованно ждали ответ настоятеля. Посмотрев на монахов, Игумен с легким вздохом принял вызов.
– Разве же плохо молиться на языке наших дедов и прадедов?
– Очень хорошо молиться на языке дедов и прадедов. Только наши деды и прадеды говорили на русском. А вот если произнести «пра-» раз двадцать пять-тридцать, то тут-то мы и дойдем до языка наших праотцев. А из-за того, что мы молимся на церковно славянском, мы не можем привлечь в лоно нашей церкви ни татар, ни эскимосов. Русский они еще худо-бедно понимают, а вот уже церковно-славянский нет.
– Негоже нам, как лютеранам, искажать слово Божие для потребы инородцам.
– Отец Игумен! Слово Божие звучало на древнееврейском а потом на арамейском языке. Новый Завет написан по-гречески. Чем же церковно-славянский язык лучше русского?
– Не мы, сын мой, решали на каком языке творить молитвы. Не нам и отменять это решение.
Здесь я подумал, что он прав. Ну чего я к нему пристал? Есть люди старше чином и званием, которые за это отвечают. И обсуждать их решения – бессмысленно. Даже если интересно. Поклонился, поблагодарил за трапезу и собирался выйти на улицу и вернуться к своим дровам, но услышал:
– Постой, сын мой. Каждый может молиться Богу на том языке, на котором ему удобно это делать. Бог поймет любой язык. Если тебе хочется молиться по-русски, – молись по-русски.
Я еще раз поклонился и вышел. Из последних слов Игумена следовало многое. Следующий логический шаг, и получится, что и обряды не так уж важны. А где не так важны обряды, там не так важна и церковь. А значит, и православные, и иудеи, и протестанты, и буддисты, и мусульмане, и католики просто общаются с Богом на том языке и в той системе обрядов, которая им удобней. Например потому что, что они к ней привыкли. Или из-за того, что она больше подходит их национальному характеру. Или строю души каждого конкретного верующего. Или просто ближе, неизвестно, почему. Следовательно, говорить о том, какой способ вероисповедания правильный, примерно также умно, как обсуждать, какой язык лучше: английский или испанский. Или русский. Каждому свое.
Тут и призадумаешься. И время есть, и обстановка соответствующая.
Последнее время я все думаю, кого же хаты отрядили следить за мной? Так с лёта не угадаешь. Монахи люди замкнутые. Косо на меня посматривают Ризничий и Келарь. С Больничным у меня такие хорошие отношения, что будет обидно, если это он. Игумен человек явно верующий и у него нет этой хатской меднолобой упертости. Пожалуй, упертость есть только у Ризничего. Он однажды, заметив меня выходящим от Больничного, сказал загадочную фразу: «К своим придяша, а свои его не позна». Но что он имел в виду – неясно. Мы с морским волком свои, потому что мы два врача? Мне послышалась в его тоне скрытая насмешка.
В любом случае, кто бы это не был мне следует вести себя поосторожней. А не хочется. Хочется – наоборот.
Не представляю себе, когда мы увидимся. Но уверен, что когда-нибудь я тебя еще обниму, а то и… Веди себя хорошо. Скучай по мне.
59
Да!!! Я привык запрыгивать на лошадь справа. У меня было по шесть стволов под рукой. Я был так хорош, что женщины рыдали. В меня стреляли, но ни разу не убили. (англ.)