Книга воспоминаний - Абрамович Исай Львович. Страница 2
Так повторялось много раз, пока не арестовали Давида.
Мы жили в однокомнатной квартире с кухней. Мама и Давид спали на железных койках, а мы с Натаном — на полу, под одним одеялом.
Однажды поздно вечером к нам в квартиру постучали. Мать открыла двери. На пороге стояли жандармы. Ротмистр предъявил ордер на обыск и арест Давида. Жандармы начали перебирать вещи, особенно бумаги и книги. Обыск длился недолго — вещей у нас было мало, — и жандармы ничего не нашли. Но Давида они с собой забрали и оставили нас с мамой в смятении.
Мы с Натаном к тому времени уже кой что понимали. Конечно, о своей «подпольной работе» мы ничего не говорили маме, но у брата спросили, что это за бумаги мы наклеиваем тайком. Давид объяснил нам, кто такие царь, жандармы, полиция, помещики, почему враждуют между собой капиталисты и рабочие. После этих объяснений мы с еще большим рвением расклеивали листовки. Разумеется, и таинственность, и опасность дела тешили наши детские сердца. Расклеивали листовки мы много раз, но ни разу не попались. Иногда утром мы с Натаном тайком не только от мамы, но и от Давида, ходили смотреть, висят ли наши листовки, читали их — и очень гордились своими делами.
Давида продержали недолго, месяц с небольшим — и выпустили за недоказанностью обвинения.
Давид был единственной опорой матери и, по существу, содержал всю семью. Окончив высшее начальное училище, он давал уроки. Ходил он для этого из одного конца города в другой — и одновременно готовился сдавать экстерном за гимназию. Зарабатывал Давид рублей 20–25 в месяц. Это и был бюджет нашей семьи, к которому добавлялись небольшие заработки мамы: она покупала старое платье, ремонтировала или перешивала его, а затем продавала на барахолке.
В 1909 году Давид стал репетитором Иосифа Уткина, будущего советского поэта. Его родители за уроки предоставили брату отдельную комнату с полным пансионом.
Несмотря на то, что брат стал жить отдельно, он продолжал помогать маме и заботиться о семье. Часто он давал нам с Натаном деньги и посылал за покупками для дома — покупать муку, рыбу, сахар, растительное масло, крупы и прочее. Помню, как мы Натаном покупали рыбу: она в те годы была в Иркутске самым доступным для бедняков продуктом. Мы брали большой мешок, шли на рыбный рынок и ходили меж рядов, прицениваясь. Конечно, омуль, муксун, таймень, хариус, сиг были нам не по карману, но окунь, щука, сазан, карась, линь, налим стоили дешево. На рубль можно было купить целый мешок — до двух пудов, если сумеешь как следует наложить. Мама учила нас брать рыбу не слишком крупную и не слишком мелкую — средняя рыба, говорила она, лучше укладывается, и ее входит в мешок больше. Мы строго следовали маминым советам, накладывали в мешок не меньше двух пудов и с трудом тащили его домой, я — взявшись за один, а Натан — за другой конец.
Муку покупали крупчатку, расфасованную в полотняные мешки по 40 фунтов (до сих пор запомнился штамп на белом полотне: «Мука Велицкого»). В квартирах везде были русские печи, и хлеб мама пекла сама. Такого хлеба, как мамин, пышного, пахучего и вкусного, я уже не ел никогда. Была она большой мастерицей и печь пироги с рыбой и рисом (в будни — со щукой, в праздники с тайменем), и особенно — пирожки с мясом, оставшиеся нашим любимым блюдом. Когда у мамы собирались ее уже взрослые сыновья, она прежде всего угощала нас нашими любимыми пирожками.
Но в детстве это бывало редко. Мяса мы тогда ели мало: оно стоило относительно дорого.
Летом мы с Натаном собирали грибы и ягоды, которых под Иркутском было очень много. Обильно росли там смородина, земляника, лесная клубника, брусника, черника, голубика, облепиха и черемуха. Мама солила, сушила и жарила грибы, мочила бруснику, варила кисели и варенье, но большую часть ягод мы съедали свежими. Собирали мы и кедровые орешки, но для этого приходилось ходить километров 20–25 от Иркутска. Кедровые орешки были большое лакомство. Мы калили их на железной печурке, постоянно топившейся в нашей квартире (русскую печь, требовавшую много дров, топили только тогда, когда мама пекла хлеб).
Часто я оставался в квартире один. Мама уходила на барахолку, Давид был занят допоздна на уроках, Натан убегал с соседскими мальчишками на улицу. Я сидел у печурки, подкладывал в нее дрова и ждал маму, чтобы она, быстро согревшись, приготовила какую-нибудь еду.
Тяжела была вдовья жизнь мамы с малыми детьми. Но и радости у нее были: все сыновья росли трудолюбивыми, честными и любящими. Бывали, конечно, и у нас проступки и шалости, но все мы уважали и любили маму и всячески старались облегчить ей жизнь.
Особенно тяжело стало маме после того, как Давида отправили в ссылку на три года. Тогда-то мама решила выйти замуж. Предложил ей брак овдовевший Промысловский, жена которого умерла родами. У него была обувная лавка на барахолке и собственная обувная мастерская, где работало четверо подмастерьев. Мама колебалась, боясь дать нам отчима, но после ареста единственного кормильца Давида решилась. Она брала на себя тяжелую ношу: у отчима тоже было трое детей — дочь 16-ти лет и два сына — двухлетний Абраша и трехмесячный Матвей. Отчим со старшей дочерью были целый день в лавке, а мать оставалась дома, присматривала за мастерской, готовила на всех пищу, мыла полы, обшивала и обстирывала всех детей.
Мы переехали в четырехкомнатную квартиру. В самой большой комнате, вход в которую был с улицы, расположилась мастерская, в другой — мама с отчимом, в третьей — дети отчима и в четвертой, совсем маленькой, — мы с Натаном. К тому времени Натану было 12, а мне 10 лет. Теперь мы тоже спали на железных койках с матрацами.
Отношения в семье были ровными, хорошими: и отчим к нам, и мама к его детям относились хорошо. Я учился тогда в первом классе высшего начального училища. Натан учиться не захотел, пошел учеником в мастерскую отчима, быстро овладел специальностью и стал работать самостоятельно.
Наша квартира находилась вблизи Первого общественного собрания (ныне филармония), в котором всю зиму 1910/1911 года размещалась опера. Мастерская отчима шила театральную обувь по заказам, и к нам часто заходили артисты и администраторы оперы. Они разрешили нам с Натаном бесплатно посещать спектакли, пускали нас и на репетиции. Там мы услышали многих известных тогда певцов (например, тенора Секар-Рожанского и других). Постепенно мы стали нештатными статистами: когда по ходу спектакля требовалось участие мальчиков, нас выпускали на сцену. Мы по нескольку раз пересмотрели и переслушали все оперы — и это навсегда определило наше отношение к оперному искусству.
За эти предвоенные годы наибольшее впечатление на всю нашу семью произвел суд над Бейлисом в 1913 году. Меня больше всего поразил сам факт обвинения евреев в употреблении крови христианских мальчиков для приготовления мацы.
Отчим и мать были неграмотны. Газеты с отчетами о ходе судебного процесса в Киеве читал им я. Ежедневно я покупал газету «Русское слово» и, усевшись на сапожный стульчик, принимался за чтение.
Процесс Бейлиса взволновал не только евреев, но и всю передовую русскую и мировую общественность. Это относилось и к Иркутску, в котором было много ссыльных революционеров и передовой молодежи.
Известно, что попытка царского правительства путем фальсифицированного дела Бейлиса направить гнев русского народа против евреев была сорвана дружным отпором русского и мирового общественного мнения. На защиту Бейлиса выступил Владимир Короленко, лучшие представители русской адвокатуры, все революционные партии и вся прогрессивная интеллигенция России. Бейлиса пришлось оправдать, хотя от прямого ответа на вопрос о ритуальном употреблении евреями крови присяжные все же уклонились.
Нечто подобное, на слегка модернизированной основе, задумал в 1952 году осуществить Сталин, затеявший процесс над врачами-евреями. К позору страны, называвшей себя социалистической, никакого отпора ни от партии, ни от русской интеллигенции этот черный замысел не получил. Спасло врачей от расстрела, а всех евреев — от лагерных бараков не вмешательство общественного мнения, спасла их счастливая случайность — смерть Сталина.