На чужом пиру, с непреоборимой свободой - Рыбаков Вячеслав Михайлович. Страница 36
Для надежности я повел пальцем по строкам. Но далеко пальцу ехать не пришлось.
Как просто.
«Бандьера росса».
Кафе. Телефон для справок. Телефон дирекции.
Адрес.
6. Выпил рюмку, выпил две – оказалось двадцать две
На рандеву к настоящему журналисту я едва не опоздал, потому что, решив уже, куда и зачем направлюсь после встречи с ним, к «Стерегущему» поехал не на машине, а, что называется, на метле. То бишь на метро.
Встреча эта практически ничего не дала. Помимо того, что уже было известно с утра, не появилось никакой принципиально новой информации. Один произошел плюс – кто-то из официальных следователей волей-неволей сообщил о происшедшем Тоне. Я почувствовал гаденькое облегчение. Ужасно – но факт. Из песни слова не выкинешь, а из исповеди – и подавно.
Как держалась Тоня – этого мой информатор не знал.
Я чувствовал: ему очень хочется спросить, что именно Коля делал для меня. Но вопросы у нас не приняты. Задание – оно задание и есть. Если бы участие журналиста понадобилось – я бы предложил ему участвовать, а уж затем, при условии его согласия, ввел бы в курс дела. Нет – так и нет. Все-таки надежные у меня товарищи, благодарно и чуть виновато думал я, когда мы, в какие-то полчаса став похожими на снеговиков, обменялись прощальным рукопожатием и разошлись. Вполне по Сошникову – дружба, замешанная на единой цели. Самая сталь. Журналист не задал мне ни единого вопроса.
Ранние сумерки наколдовали мир, где свет шел не сверху, а снизу. Из серо-сиреневой мглы над головами неторопливо и нескончаемо вываливался белый снег, и пушистое покрывало, укутавшее землю, ветви и стволы, парапеты и провода, было светлее пропавшего неба. Даже звуки города умиротворенно изменились, даже трамваи звенели глуше, и без надсада, и словно бы издалека. Мне не хотелось обратно в духоту. По-детски загребая рыхлый, воздушный снег ногами, совсем медленно, я брел к» Горьковской» и пытался заставить себя ещё раз продумать операцию, в которой – уникальный случай! – планировался лишь один исполнитель, я сам. Но уже не мог. Время прицеливания кончилось; в сущности, я выстрелил пару часов назад и летел теперь по инерции. Долго это продлится, или нет – знать мне было не дано. Попаду – упаду.
Веселый разговор.
Это было своеобразное кафе. При гардеробе сидел дородный пожилой охранник, сразу вперившийся в меня с подозрением; когда я стащил куртку, он неспешно, но значительно поднялся и сделал шаг ко мне:
– Я вас тут прежде не видал.
Я набычился.
– Что, русскому человеку на своей земле уже и выпить нельзя без бумажки от Сороса? – нагло и донельзя идейно ответил я.
Это охранника парализовало. Но ответ мой, видимо, показался ему достойным, ибо, поразмыслив несколько мгновений, он столь же неспешно вернулся на место, а я отдал куртку в окошечко гардероба и уже безо всяких проблем получил взамен обыкновенный, чуть помятый номерок.
Войдя внутрь, я сразу узнал то скупо, но уютно освещенное помещение, которое уловил как последнее осмысленное впечатление Сошникова. Я был там, где был он. Я был там, где он перестал быть.
Прямо при входе с несколько мрачной торжественностью полыхало в свете специального светильника бордовое, с золотыми кистями переходящее красное знамя. Рядом, под стеклом – диплом лучшего предприятия пищевого обслуживания, выданный неразборчиво кем в мае позапрошлого года, в канун, как явствовало из красиво вытисненной шапки, дня рождения Ленина. Над дипломом гордо и празднично сиял золотыми буквами алый транспарант: «Мы придем к победе коммунистического труда!»
И так далее. Крепи мир трудом! Новой пятилетке – высокую эффективность труда! Жить и трудиться по-ленински, по-коммунистически! Высшая цель партии – благо народа! Партия – ум, честь и совесть нашей эпохи! Дети – наше будущее! Сохраним природу для грядущих поколений!
Ни одной фразы без восклицательного знака.
Отстоим Отчизну в схватке с буржуазией! Деньги не для нас – мы не для денег! Достойно встретим Столетие Краснопресненского восстания!
Просторные портреты вождей и генсеков отблескивали аскетично и авторитетно. Траурные ленты на углах. Под каждым – имя, годы жизни, перечень достижений и клятва: «Что ты не успел – мы успеем!» Только под двумя последними не было ни перечней, ни клятв. Потому что завершал печальную вереницу Ельцин, никогда, сколько я помнил, генсеком не бывший, но для полноты картины кооптированный в эту компанию. Под его портретом коротко чернело: «Предатель».
А под портретом его обаятельного и нелепого предшественника – ещё короче и беспощадней: «Дурак».
Фотографии воинов-освободителей. От самых первых – в буденовках, марширующих пред очами Ильича с шашками наголо, но пешком, до обнимающихся десантников на узких улицах Кабула.
Танки, танки, танки… Но исключительно – засыпанные цветами.
Берлинскими, будапештскими, пражскими…
Фотографии космонавтов. В траурной ленте – Гагарин со своей великой улыбкой, которая, наверное, сама по себе способна была прекратить холодную войну уже в шестьдесят первом, если бы Никите не шарахнуло все ж таки по-быстренькому победить Америку; в траурной ленте – Комаров…
Ничего тут не было криминального или хотя бы шокирующего. По улицам до сих пор бродит немало людей, у которых в душах творится то же, что творилось здесь на стенах; обязательно должен был найтись некто, взявшийся бы организовать подходящие стены для таких душ. Рынок.
Интерьер впечатлял. Чувствовался прекрасный дизайнер – возможно, наш бывший пациент, мы работали двух питерских дизайнеров экстра-класса. Будь я лет хотя бы на десять постарше, от ностальгии у меня, наверное, затрепетало бы сердце, в зобу дыхание бы сперло; я едва застал Совдеп, да и то на полном его излете – и все равно мгновенно сработали некие таинственные гены; уже с порога я ощутил себя невинным дитятей, которого великая и добрая страна с отеческой лаской поднимает в светлое завтра на кумачовых ладонях. Каково же, наверное, тем, у кого с кумачами навеки связалась юность – удивительное, и такое короткое, и такое невозвратимое время всемогущества и вседозволенности, время прицеливания… А на прицельную планку им одна за другой садились сверкающие мушки: Братск! Луна! Дивногорск! Венера! Атомные ледоколы! Термояд! Догнать и перегнать Америку! Контакт с иными цивилизациями! Африка освобождается! В Большой Космос могут выйти лишь расы, построившие справедливое общество! Бомбе – нет!!! Ни единой без восклицательного знака…
И многим грезилось, как па Симагину, что уже не за горами СВОБОДА. Время, когда добрый интеллигентный Шурик вместе со своей кавказской пленницей получат невозбранную возможность читать запретных Гумилева, Волошина, и даже Солженицына, а при необходимости жаловаться на товарища Саахова в справедливый и бескорыстный обком – но в целом все будет идти, как шло…
Поэтому нынче столь многие и ненавидят столь отчаянно то время и все, что с ним связано. Собственной доверчивости простить себе не могут. И это бы ладно – но они её НИКОМУ теперь не прощают, борются неистово с доверчивостью и верой как таковой; это у нас завсегда – собственные непоправимые ошибки гордо поправлять, ставя на правеж тех, кто ни сном, ни духом…
Знаменосный мужской голос – даже голос был весь какой-то тогдашний, даже мелодика, сейчас таких просто не бывает – пел приглушенно и ненавязчиво, так, чтобы не мешать разговаривать тем, кто пришел поговорить, но и не позволяя вовсе перестать слышать себя: «Будет людям счастье, Счастье на века – У Советской власти Сила велика…»
Я пошел к стойке.
Здесь, разумеется, было самообслуживание. Никаких официантов. Равенство.
Бармен, крепкий молодой парень в униформе и лихо сдвинутой набок пилотке – вроде бы он косил под бойца интербригад времен испанской эпопеи, но не поручусь, я не историк, – тоже воззрился на меня с несколько настороженным любопытством, но демаршей себе не позволил. Я уже здесь – и я прав, как полагается клиенту. Новенький, да. Но клиент.