На чужом пиру, с непреоборимой свободой - Рыбаков Вячеслав Михайлович. Страница 53

– Не скажите, – возразил Бережняк. – Я повторяю: понимание хода истории подчас может оказаться более мощным оружием, чем атомная бомба. Ближайший пример: Сталин. Пока он оставался, знаете, марксистом и понимал, куда и как идет мир, пока осаживал своих вояк, Троцкого или Тухачевского – в политике его никто не в состоянии оказался переиграть, ни внутри страны, ни вне. А стоило ему свихнуться на чисто военных методиках – сразу, понимаете, ошибка на ошибке.

Ну-ну.

Он помолчал.

– Как вы думаете, Антон Антонович, если бы году этак в сорок третьем ученые, занятые в «Манхэттенском проекте», решили вдруг по приглашению немецких, знаете, коллег переехать на время поработать к Гитлеру, как отнеслась бы к этому американская демократия?

– Думаю, – медленно ответил я, – этим ученым всячески постарались бы воспрепятствовать.

– Вот именно. Вся-чес-ки! – по слогам повторил Бережняк. – На войне как на войне! Не правда ли?

Честно? Договорились, будем честными. Игра у нас нынче такая.

– Не знаю, – сказал я.

Теперь пришла его очередь, впившись взглядом мне в лицо, резко наклониться в кресле ко мне – так что он едва не ударился грудью о край разделявшего нас стола.

– Насколько мне известно, вы однажды имели уже счастье защищать Родину. И, несмотря на молодость, делали это вполне достойно. Вам предоставляется шанс сделать это снова – и на войне куда более серьезной. От которой зависит выживание России в целом.

Да что ж это меня от него так вдруг затошнило?

Из-за патетики, наверное. Если бы он все это же произнес по-человечески, я отнесся бы к его словам серьезнее. Но шаблонным пафосом он все сгубил.

Не все. Но многое.

– Чего вы от меня хотите? – глухо спросил я.

– Ничего, голубчик Антон Антонович, ничего. Продолжайте работать, как работали. Открою вам небольшой секрет с целью укрепления взаимного доверия: волею судеб человек, который давал мне основную долю информации о том, кто, когда и куда собирается уезжать, к великому моему сожалению, более не сможет этого делать.

От него отчетливо пахнуло смертью, и я сообразил: это же он про Веньку! Вот кто был его информатор! Точно, он же статистик… был. А они его – того. За что?

Какие-то тени прежних по поводу Веньки чувств – настороженности и тревоги, лютого недоверия, отвращения – время от времени долетали от Бережняка, периодически чуть разнообразя валившую из него лавину мрачной, безумной правоты; но разобраться в тонкостях у меня пока не получалось.

– Мне нужен новый информатор. А через ваше учреждение проходит львиная доля интеллектуальной элиты города. Да и не только нашего города, насколько мне известно. Поэтому о каждом из ваших пациентов перед окончанием курса лечения вы будете выяснять точно: не собирается ли он уезжать, не приглашают ли его. И, выяснив, сообщать мне.

– Вопрос о доверии – вопрос не праздный, – медленно проговорил я через несколько мгновений после того, как он закончил. – Откуда мне знать, не провокатор ли вы?

Он задрал голову и глянул на меня как бы сверху вниз.

– Ниоткуда, – ответил он. – Чутье гражданина России должно вам подсказать.

Да, подумал я. Самый человечный человек. В натуральную величину.

– В конце концов, и я перед вами беззащитен, – сказал он. – Я ведь тоже не могу исключить, что в момент нашей следующей с вами встречи меня не будет поджидать, скажем, засада ФСБ или, знаете, Интерпола какого-нибудь. Но я иду на риск. Ради России я иду на риск.

– И что вы будете делать с этими данными? – спросил я.

Он сплел пальцы рук на остром тощем колене, обтянутом тонкой серой тканью поношенных брюк. Плечи его ссутулились, и лоб пошел морщинами.

– Все это, голубчик, вас совершенно не должно касаться. Совершенно не должно касаться. Едет – не едет, вот и все. Дальше уж моя забота. Только моя, – тяжело повторил он. – Но крови мы с вами проливать никогда не будем. Никогда не будем. Даю вам, знаете, слово.

Он помолчал. Весь его апломб вдруг улетел куда-то, и на миг я ощутил его ужас. И ту безысходность, безвыходность ту, в которой он жил.

– Я ведь все понимаю, Антон Антонович, – тихо и с жуткой тоской проговорил он. Словно волк завыл на луну перед смертью. – Если бы вы знали, как я бы хотел брать их под белы руки и вести, будто юных новоселов, будто новобрачных счастливых в светлые просторные лаборатории, в библиотеки. Если бы вы только знали… Но ведь война, Антон Антонович! Война! И мы с вами – не более чем партизаны на оккупированной территории!

Меня в пот ударило.

Не будь я навек осчастливлен предсмертным подарком Александры, то мог бы ещё засомневаться – искренен он или играет. Уж так театрально это звучало, так театрально…

Он был искренен. Он душу раскрывал передо мной. И это было самым страшным – что он ВОТ ТАК искренен.

– Я должен подумать, – глухо ответил я.

– Подумайте. Подумайте хорошо и мужественно. Я скоро приду снова, и тогда вы мне ответите.

– А если я отвечу отказом? – медленно спросил я.

Он помедлил.

– Тогда мне будет очень жаль, – сказал он. – До свидания, Антон Антонович, – он встал. И подал мне руку.

И мне пришлось её пожать!

О, тяжело пожатье каменной его десницы…

– Всего вам доброго. Желаю вам принять правильное решение.

– Я себе этого тоже желаю, – вымученно улыбнулся я. Тут я сказал ему чистую правду.

Он взялся за ручку двери, и снова повернулся ко мне.

– До свидания, Антон Антонович, – повторил он.

Когда он вышел, я верных минут пять сидел и обалдело смотрел на закрывшуюся дверь. У меня у самого будто мозги отшибло дубинкой той правоты, которую он излучал. Всяких я в этом кабинете видал, но вот вождей – не приходилось.

А ведь многое у него перекликалось с Сошниковым.

Но они ни в коем случае не нашли бы общего языка. Потому что Сошников старался понять и не лез воевать, убивать и калечить. А этот, наоборот, лезет воевать, а понимать с легкостью необыкновенной отказывался. Это, дескать, дело историков, а я простой биофизик, но факт есть факт, война идет, посему – пли!

И, как оно водится у вождей – пли прежде всего по врагу внутреннему, по изменникам и дезертирам, а враг внешний пусть уж обождет, пока у нас до него дойдут руки.

А потому, как оно почти всегда бывает – беспомощный Сошников пускает слюни и поет «Бандьеру» в настывшей промозглой палате, а этот трудящийся отдает приказания и уверен, что чутье граждан России должно подсказывать этим гражданам кидаться на вражьи амбразуры по первому его слову.

Как сказал бы, вероятно, наш интеллигентный президент – урою. За Сошникова – урою.

Но сразу в ушах зазвучала эта смертная тоска: я все понимаю, Антон Антонович… Я даже вздрогнул.

Встал и, как обычно в моменты тяжких раздумий о судьбах мироздания, подошел к окну. Но там было уже неинтересно – темнело; и зажигались разноцветные и потому, несмотря ни на что, какие-то праздничные окна в квартирах напротив.

Получается, все-таки, что во всем и впрямь виноваты злобные русские патриоты? Элементарно, Ватсон!

Не складывается. Не складывается.

Во-первых, очень уж просто. Я допер до сей глубокой мысли через полчаса работы со своей отнюдь не исчерпывающей статистикой. А они года три по меньшей мере шуршат в своем подполье – и до сих пор их не повязали, лапушек. Парадокс?

Во-вторых, перемена вектора сюда не вписывается. Какого же рожна сей патриот начал гвоздить именно те умы, кои попытались сохранить Родине верность?

Мысль будто билась о стекло. И надо было ехать к Тоне. Тоска справа, тоска слева… Я гибну, донна Анна!

Честно говоря, странно, что этого не произошло прежде – но после общения с этим хоть и израненным, но все равно замшелым командором я совершенно отчетливо встревожился за Киру и Глеба. Вчера я был, видимо, слишком упоен собой и своими играми, нет их дома – ай-ай, ну и ладно, бродят где-то. А игры-то пошли такие, какие нам до сей поры и не снились.

Словом, я немедленно позвонил Кире. И подошла теща.