На чужом пиру, с непреоборимой свободой - Рыбаков Вячеслав Михайлович. Страница 54

Ну, я поздоровался, перекинулся парой фраз. Как-то она неуверенно говорила – словно стеснялась, или ей давали знаки со стороны, что отвечать. Я спросил Киру.

– Она сейчас не расположена, очень устала…

– Но с ней все в порядке?

– Да, с ней все в полном порядке…

– На пару слов хотя бы.

Теща загугукала в сторону, ощутимо прикрыв трубку ладонью. Казалось, она в чем-то убеждает Киру, просто-таки уговаривает.

– Здравствуй, Антон, – произнес голос Киры. Я её едва узнал. Совершенно больной голос.

– Кира! – сказал я встревоженно. – Ты не заболела, Кира?

– Почему ты так решил? – хрипловато и с явственным усилием произнесла она.

– По голосу.

– Нет, Антон. Я здорова.

– А Глеб?

– И Глеб здоров.

– Как диссертация?

– И диссертация здорова.

– Кира, у тебя что-то случилось?

– Нет.

Это была не она.

Это была она, очень похожая на маму, когда мама заболела, а потом ушла от па Симагина и рыдала о Вербицком.

Кашинский, я ведь тебя урою, если ты Киру обидишь. Я сейчас в заводе. Я Сталина видел, теперь мне сам черт не брат!

Таким вот тоном, такими вот отрывистыми фразами мама разговаривала с па в последние дни совместной жизни. Уже только формально совместной. Я все помню.

К сожалению. Лучше бы забыть. Ничего не понимал тогда – но какой это был ужас… Мир рушился. Медленно так, неторопливо и основательно: трещины, крошево, густые клубы цементной пыли… Почему я тогда не спятил?

– Как операция? – спросил я, изо всех сил постаравшись, чтобы хоть меня голос не выдал. Чтобы вопрос шел в одном строю с предыдущими. Как диссертация? Как операция?

– Антон, я больше с тобой не работаю, – голос у неё просто-таки рвался. То ли от слез, то ли от ангины, то ли… не знаю. – И с Кашинским больше встречаться не намерена. Ни с Кашинским, ни с кем. Прости. Считай, я тебя… – у неё зажало горло. Она прервалась, и я услышал странные сдавленные звуки, то ли бульканье, то ли горловое квохтанье… я лишь через секунду сообразил, что она едва сдерживает истерику. Справилась. – Считай, Антон, я тебя предала. Одним сотрудником у тебя стало меньше.

Двумя, подумал я, почему-то сразу вспомнив о Коле. Проникающее ранение в область печени… Избави Бог.

– Киронька, да что случилось? Может, мне приехать? Хочешь?

Трубка стукнула, положенная, видимо, на телефонный столик, а ещё через мгновение раздался чуть растерянный голос тещи:

– Антон, извините Кирочку, но она убежала к себе. У неё какие-то огорчения. Я и сама толком не знаю – и стараюсь не приставать с расспросами. Ей нужно придти в себя.

– Понимаю. На работе?

– Вероятно. Хотите с Глебом поговорить?

– Н-нет, – после короткого колебания ответил я. – Я тоже тут… на бегу.

– Я так и думала, – с достоинством и даже несколько торжествуя проговорила теща и повесила трубку.

А о чем я мог бы сейчас с ним говорить? Будь умницей, слушайся маму, вспоминай меня пореже? Так он и сам все это делает.

Так.

Так-так-так. Что-то я, кажется, не то сделал.

Только этого сейчас не хватало.

Я прижался кипящим лбом к холодному стеклу окна и стоял в этой позиции, верно, с минуту. Вот тебе и донна Анна.

Ладно. Как учил нас в окопе близ станицы Знаменской старшина, назидательно воздев короткий и лохматый кубанский палец: «Шо есь баба? Баба есь мина замедленного действия. То она лежить себе тихохонько, полеживаеть, а то удруг кэ-ак бабанеть! Усе кругом удребезги. И хрен поймешь, с чего она бабанула. Ни с чего, просто момент в механизьме натикал…»

Ладно. Живы, здоровы – и слава Богу, по нынешним временам это уже немало.

А поеду-ка я к родителям, со сладостной оттяжкой подумал я. Вот уж где можно отмякнуть. Всегда.

Я надел куртку, попрощался с Катечкой и вышел в слякоть. Побрел к стоянке, запихнув руки поглубже в карманы и стараясь не глядеть по сторонам, на бесконечные «Фор рент», «Фор селл» в пустых витринах. Партизан под оккупантами, елы-палы. Маша, Маша, тридцать третий больше не выбивай, все выдули, алкаши проклятые! – Лэдиз энд джентльмен, зе портвайн намбер серти сри из солд аут, сэнк ю!

Сдается, продается…

Не бьется, не ломается. А только кувыркается.

Я не стану рассказывать, как был у Тони. К делу это не имеет ни малейшего отношения – а у меня до сих пор перехватывает горло, стоит только вспомнить, как она на плече ревела у меня, как… нет, не стану.

Деньги я ей втюхал, разумеется.

И, пожалуй, не стану я рассказывать, как провел вечер у мамы и у па Симагина. Это тоже не имеет отношения к делу, а пытаться на словах изобразить тепло и безмятежность… Великий писательский дар надо иметь. Полвека назад были фантасты, до мозговых грыж тужившиеся описать светлое коммунистическое будущее – читать невозможно их дребедень. Страница бредятины – страница сюсюканья. Потом опять страница бредятины – и опять страница сюсюканья. Не стану я опошлять своего коммунизма, своего рая. Своей колыбели.

Разумеется, они меня поили, и кормили, и оставляли ночевать. Разумеется, счастливая мама тараторила, сама спрашивая и сама отвечая, и штопала мне правый носок, каким-то чудом углядев, что он уже засветился на большом пальце и вот-вот прохудится; а па больше помалкивал да смотрел серьезно, и о чем-то, по-моему, догадывался – но насчет па у меня всегда было странное чувство, будто он про что-то мое самое главное и самое тяжкое непонятно каким образом догадывается, но по-мужски не подает виду, хотя и подмигивает слегка: мол, если сам захочешь поговорить, я к твоим, сынище, услугам, а первый не начну, не приставуч. Конечно, я, как обычно, и сам не заметил, когда вдруг перестал ощущать себя самодостаточным взрослым, у которого проблем выше крыши, и опять превратился в счастливого и в меру балованного ребенка, в подростка при любящих и любимых родителях – чудесное, замечательное чувство, если им не злоупотреблять. И мы сидели перед приглушенно бубнящим ящиком, и без конца пили вкуснющий чай.

Три момента.

На столике у изголовья их постели я обнаружил книгу Вербицкого «Совестливые боги». Она была подписана в подарок и датирована вчерашним числом – значит, дядя, так сказать, Валерий был тут у них накануне, и один Бог знает, сколько они просидели и как. Ухитрившись украдкой, пока никто не видит, добраться до подарочной надписи, я с чувством, как когда-то говорили, глубокого удовлетворения прочел: «Ася, Андрей! Вы это, я слышал, читали, но пусть у вас будет своя. Спасибо вам за то, что могу вам её подарить. Теперь, наверное, смогу и что-нибудь написать. Как я рад, что вы снова вместе! Ваш Вербицкий».

Все-таки родители у меня, подумал я, где-то тоже серебристые лохи. Но вот вопрос: будь они иными, кем бы я был сейчас? «Мерсами» бы торговал? Да Боже упаси!

А ещё я подумал, что, с какой стороны ни глянь, писатели да прочие художники суть народ инфантильный до крайности. Как для любого карапуза нет большего счастья, чем гордо облагодетельствовать того, кого он более всех любит, продемонстрировав, или, паче того, подарив горшок со свеженькой, только что сотворенной какашкой – так и упомянутые творцы предпочитают в знак особого расположения дарить исключительно продукты своего духовного метаболизма. Больше им нечего, что ли? Или они таким образом родственные души ищут и прикармливают? В таком случае, худо им придется, конец настает этому утонченному способу национальной рыбалки. Бросай уду, фраер, доставай гранату!

Ох, человек, человек, любимая погремушка Всевышнего…

Бряк-бряк-бряк. Нет, плохо, давай сызнова. Бряк-бряк-бряк! Нет, глуховато звучит. А ну, как следует: бряк-бряк-бряк-бряк-бряк!

Какие звуки Он кой уж век пытается из нас вытрясти, если бы знать…

Потом, попозже, я все ж таки попробовал разговорить па Симагина. И, как обычно, это не составило ни малейшего труда – только обратись.

Я выяснил, что да, манили его за рубеж, когда здешние дела пошли враздрай. И в лабораторию Маккензи в Штаты, и к фон Хюммелю в Германию, и в Японию к Такео – и от всего он отказался, мотивируя это тем, что бросил занятия биоспектралистикой вовсе. Но было это давным-давно, году в девяносто втором – девяносто четвертом, минимум лет за восемь до первого несчастного случая из моей статистики. Так что в обнаруженные мною последовательности он не укладывался – ни в ту, ни в другую.