Хранитель сердца [Ангел-хранитель] - Саган Франсуаза. Страница 3

– Зарабатывать на жизнь, – повторил Льюис задумчиво, – зарабатывать на жизнь;…

– Так говорят, – ответила я.

– Какая жалость! Как я хотел бы жить во Флоренции в те времена, когда там хватало людей, заботившихся о других просто так, как ты сейчас.

– Они заботились о скульпторах, художниках или писателях. Ты принадлежишь к ним? Льюис покачал головой.

– Быть может, они заботились о людях, приносивших им радость.

Я цинично рассмеялась, почти в духе Бетт Девис:

– Ты легко можешь найти это и здесь, прямо сейчас. – Я тоже повернула подбородок влево, как и он чуть раньше.

Льюис закрыл глаза.

– Я же сказал: «Просто так», а это уже не просто так.

Когда он произносил «Это», в его голосе было столько чувства, что я вдруг стала задавать себе множество вопросов о нем, один романтичнее другого. Что я знала о нем? Любил ли он кого-нибудь до безумия (не понимаю, почему так говорят, но по мне, это единственный способ любить)? Что, случай, наркотики или отчаяние, бросило его под колеса «ягуара»? Исцелялся ли он, отдыхая? Заживало ли его сердце, как и нога? И когда он упорно смотрел в небо, не видел ли он там чье-то лицо? Несносная память подсказала мне, что последнюю мысль я использовала, когда писала сценарий к цветному фильму «Жизнь Данте» и испытывала большие трудности с любовным антуражем. Голос за сценой. На сцене Данте, сидящий за массивным средневековым столом. Данте поднимает глаза от запыленного манускрипта, и голос мурлычет: «Когда он упрямо смотрел в небо, не видел ли он там чье-то лицо?» Вопрос, на который зрителям предстояло ответить самим, я надеюсь, утвердительно.

Итак, мы пришли в ту точку, откуда начинался путь, проложенный ранее моим пером. Меня бы это очень обрадовало, обладай я малейшим литературным честолюбием или следами таланта. Очень плохо… Я взглянула на Льюиса. Он уже открыл глаза и наблюдал за мной.

– Как тебя зовут?

– Дороти, Дороти Сеймур. Разве я тебе не говорила?

– Нет.

Я сидела на краешке его кровати. В окно вливался вечерний воздух, наполненный запахом моря, столь сильным, столь неизменным в течение многих лет, как я дышу им, что он казался прямо-таки жестоким в своем постоянстве. Долго ли еще я буду сладострастно вдыхать этот воздух? Сколько времени мне отпущено до того, как останется лишь тоска по ушедшим годам, поцелуям, теплу мужского тела? Я вышла бы замуж за Пола, отказалась бы от неограниченной веры в свое хорошее здоровье, душевное равновесие. Так легко быть довольной собой, когда ты кому-то нужна, а потом? Да, потом? Потом, без сомнения, будут психиатры, сама мысль о которых вызывала у меня тошноту.

– Ты выглядишь грустной, – сказал Льюис. Он взял мою руку и посмотрел на нее. Я тоже взглянула на нее. Оба мы с интересом смотрели на мою руку – ситуация забавная и неожиданная, Льюис, похоже, не знал, что это такое, а у меня же возникло ощущение, что в руках у него какая-то вещичка, более мне не принадлежащая. Никто еще не держал мою руку столь естественно.

– Сколько тебе лет?

К моему безмерному удивлению, я ответила честно:

– Сорок пять.

– Ты счастливая.

Пораженная, я взглянула на Льюиса. Ему, должно быть, двадцать шесть или чуть меньше.

– Дожить бы до таких лет. Это здорово. – Он отпустил мою руку или, как мне показалось, снова вернул ее моему телу. Затем отвернулся и закрыл глаза.

– Спокойной ночи, Льюис, – я встала.

– Спокойной ночи, – ласково ответил Льюис. – Спокойной ночи, Дороти Сеймур.

Я осторожно закрыла дверь и спустилась вниз, на террасу. Мне было необычайно хорошо.

III

«– Ты знаешь, я никогда не забуду тебя. Я не смогу тебя забыть.

– Забыть можно все.

– Нет. Между нами стоит что-то безжалостное, ты тоже это чувствуешь. Ты… должен понять. Невозможно, чтоб ты не понимал этого».

Я прервала этот волнующий диалог, мой последний шедевр, и бросила вопросительный взгляд на Льюиса. Он приподнял брови и улыбнулся.

– Ты веришь в безжалостность поступков? – спросил он.

– Но это же не обо мне, это о Ференце Листе и…

– Но ты?

Я начала смеяться. Я знала, что жизнь временами казалась мне безжалостной, и некоторые любовные увлечения оставляли меня в уверенности, что я никогда не приду в себя. И вот теперь, в сорок пять лет, в отличном расположении духа я сижу у себя в саду и ни в кого не влюблена.

– Я верила, а ты?

– Пока нет, – Льюис закрыл глаза. Постепенно он становился более разговорчивым, и мы болтали о нем, обо мне, о жизни. Вечером, когда я приходила из студии домой, он, опираясь на костыли, спускался вниз, удобно устраивался на террасе в парусиновом кресле-качалке, и мы, бывало, с несколькими порциями шотландского наблюдали наступление ночи. Я радовалась, что, приходя домой, нахожу его там, спокойного, странного, веселого и молчаливого одновременно, как какую-то домашнюю зверушку. Просто радовалась, ничего больше. Я ни в каком смысле не влюбилась в него, наоборот, его привлекательность пугала и почти отталкивала меня. Не знаю, почему, возможно, он казался мне чересчур приглаженным, слишком стройным, слишком совершенным. Нельзя сказать, что я видела в нем что-то женственное, но он заставлял меня вспоминать об избранной расе, о которой писал Пруст: волосы, как пух, кожа, как шелк. Короче, не было в нем ничего от детской угловатости, которую я нахожу такой привлекательной в мужчине. Интересно, брился ли он, да и росла ли у него борода?

По рассказам Льюиса, он родился в пуританской семье в Новой Англии. Немного проучившись, он пешком отправился в путь, подрабатывая по мелочам, где можно, и наконец прибыл в Сан-Франциско. Встреча с себе подобными, слишком большая доза ЛСД, нападение на машину, травма – и вот он здесь, в моем доме. Поправившись, он уедет – куда, он не имел ни малей шего представления.

А пока мы болтали о жизни, об искусстве – что-то он знал, но его образование изобиловало зияющими пробелами, короче, наши отношения большинство людей назвали бы весьма интеллектуальными и в то же время самыми необычными из тех, какие могут быть между мужчиной и женщиной. Но если Льюис постоянно расспрашивал меня о моих прошлых любовных приключениях, то о своих не говорил никогда. Последнее, естественно, тревожило меня, учитывая его возраст. Слова «мужчина» и «женщина» он произносил одинаково вяло, беспристрастно. А так как я, даже в мои сорок пять, не могла произнести слово «мужчина» без нежности в голосе и без милых сердцу смутных воспоминаний, то временами ощущала холодность и неловкость.

– Когда ты впервые узнала, что такое жестокость? – спросил Льюис. – Когда первый муж покинул тебя?

– Боже мой, нет. Это-то я пережила. Представь себе только: абстрактное искусство все время, постоянно… Но когда Фрэнк ушел, да, тогда я чувствовала себя, как раненое животное.

– Кто такой Фрэнк? Второй?

– Да, второй. Мужчина как мужчина, ничего особенного, но он был такой веселый, такой нежный, счастливый…

– И он оставил тебя?

– Лола Греветт влюбилась в него до безумия.

Льюис приподнял брови, заинтригованный.

– Ты же слышал об этой актрисе?

Он неопределенно взмахнул рукой. Меня это разозлило, но я не подала вида.

– Короче, Фрэнк потерял голову, решил, что уже на седьмом небе, и покинул меня, чтобы жениться на ней. В то время я думала, что никогда не выкарабкаюсь. Мучилась больше года. Ты удивлен?

– Нет. Что с ним стало?

– Через два года Лола безумно влюбилась в кого-то еще и бросила Фрэнка. Он снял подряд три неудачных фильма и начал пить. Вот и конец истории. – На ступило минутное молчание. Льюис слабо застонал и попытался приподняться из кресла-качалки.

– Что-то случилось? – встревоженно спросила я.

– Я чувствую, что никогда не смогу снова ходить.

На мгновение я представала себя проводящей с ним, инвалидом, остаток моих дней, и что любопытно, идея не показалась мне ни абсурдной, ни неприемлемой. Наверное, я уже достигла того возраста, когда хочется взвалить на себя такую ношу. В конце концов, я ничем не могла навредить ему.