Алексей Михайлович - Сахаров Андрей Николаевич. Страница 86
ГЛАВА XIX
Федор изогнулся, до отказа запрокинул подрагивающую голову и с таким ужасом уставился на рот дьяка, точно исходили оттуда не человеческие слова, а падали всесокрушающие огненные колесницы всех семи Божьих небес
— …А Бырляя Кондратия и Мужиловского Силуана немедля вон. Поелику же невозможно сие через Веди Буки…
Дьяк причмокнул с наслаждением и мягко, как кот на полузадушенную мышь, поглядел на Ртищева.
— Веди-то Василий выходит, а Буки — Босой… Еще толмач с ляцкого цидулу не перекладывал, а и ляха изловленного не разыскивали [35], а я слухом учуял: Веди не инако-де, как Васька прозорливец.
И снова уткнулся в бумагу.
— Поелику же невозможно сие через Веди Буки учинить, обворожи поумелей господаря своего. Однако не сейчас, а перегодя, под остатнее время сохранив сие по той пригоде, что умишком трухляв он и дело загубить может…
В цидуле подробно указывалось, что должна предпринять Янина для разрыва Москвы с Украиной и под конец торжественно подтверждалось, что в случае успеха полонная женка будет вывезена в Польшу, в пожалованное ей королем поместье.
— Так-то, Федор Михайлович, — игриво прищелкнул языком дьяк. — А ты еще ухмылку на лике держал, когда я впервой о богомерзостях сих обсказывал.
Постельничий бессмысленно огляделся, подался к двери, но тотчас же вернулся назад.
— Скажи! — заломил он руки, совсем, казалось, готовый упасть на колени перед дьяком. — Христа для, пропятого, скажи…
— Все. Ни вот столько не утаил от тебя. Ведаю, что сказы сказываю не с худородною шельмою, а по делу богопротивному с царевым постельничим совет держу.
— Выходит, все тобою реченное — истина? — с тоской в голосе спросил Федор. — Да сказывай, не щерь рыла ехидной бесовской.
Его охватил звериный гнев. Он подпрыгнул и повис на плече дьяка:
— Мир не видывал еще казни, коей тебя буду казнить, ежели обыщется, что облыжно возвел ты на женку полонную!… Сам перстами своими удушу, а прознаю, за истину ты ратоборствуешь или выслуги ищешь перед государем.
Дьяк легким движением стряхнул с себя тщедушное тело постельничего и повернулся к образу.
— Прости духом смущенного раба твоего, дерзнувшего черное дело противу царя всея Руси потварью обозвать.
Гнев Ртищева рассеялся так же неожиданно, как и возник, уступив место смутному чувству страха.
— Не потварь… Не так уразумел ты меня. А и о том поразмыслил бы, каково душе моей? Ведь тут не токмо грех непрощеный перед государем, тут честь моя… В моих ведь хороминах то черное дело родилося!
Он опустил голову на руки. Смешно и жалко задвигались еще больше сузившиеся плечики. Дьяк приоткрыл дверь, что-то шепнул стрельцу и окликнул постельничего:
— Сейчас изловленного ляха приволокут. Разыскивать буду…
— Я буду… Я разыскивать буду! — объявил Федор и, когда ввели скованного по рукам и по вые поляка, визгливо крикнул:— Чинить застенок! Калить гвозди железные, дыбу готовить.
Дьяк жестом пригласил Ртищева за собою. В застенке уже возился у огня кат, раскаливающий прутья, щипцы и иглы.
— Что носом водишь? — повернулся дьяк к замершему у входа колоднику. — Аль говядинкой жареной отдает?
Пинком под спину он отбросил поляка к дыбе. Ртищев воздел к небу руки:
— Сподоби мя. Господи Боже сил, со славою послужити царю моему.
И выхватил из огня добела раскаленный железный прут.
Корепин вернулся домой на рассвете, когда усадьба еще спала. Обменявшись приветствиями со сторожами и узнав, что господарь еще не приезжал, он прошел в свою каморку, не раздеваясь, прилег на охапку сена. Однако, несмотря на все старания, ему не удавалось заснуть. Перед глазами неотступно стоял образ допрашивавшего его дьяка и вызывал тревогу, недобрые предчувствия.
Где— то близко послышались чьи-то крадущиеся шаги. Дворецкий, приподняв голову, уставился в заволоченное оконце «Бежать,-родилось в мозгу и заставило вскочить на ноги. — Бежать, покель вдругойцы не попал к дьяку на расспрос».
В чуть приоткрытую дверь просунулась голова Янины. Савинка сразу притих и, почувствовав острую неловкость, по-детски, виновато потупился.
Полонная женка по-своему поняла его
— Уж и не чаяла я узреть тебя, — прошептала она, входя в каморку. — То ли вольно тебе с душою бабьею, словно с тварью бессловесною тешиться?
Корепин еще больше смутился. В словах полонянки ему почудился намек. Он искоса взглянул на женщину и вытащил из-за пазухи цидулу.
Янина словно неохотно приняла бумагу, спрятала у себя на груди и укоризненно вздохнула.
— Лукавишь ты, Савинка… Ведаешь, что не о цидуле ночку кручинилась, а об том тугой [36] изошла, что с Таней милуясь, меня не позабыл ли.
У дворецкого отлегло от сердца.
— А об том не тужи, — сказал он. — Быль молодцу не в укор. Где бы орел ни летывал, лишь бы ко гнезду, к орлице обернулся целехонек… Про Таню же сказ не велик: на деревню ушла.
Янина подозрительно подняла брови.
— На деревню? А ты же где ночь ночевал?
Сообразив, что сказал неладное, Савинка постарался выпутаться и перевести разговор на другое.
— С родителем ее, с Григорием-гончаром, про долю нашу все сказы держал. Покель то да се — и ночка приспела. А ночью, да при цидуле эдакой, сама разумеешь, какое тут странствие. Неровен час, на дозор набредешь… Вот и застался…
Прижавшись щекой к теплому, пахнущему иноземными благовониями плечу женщины, он сладко зевнул.
— Отдохнуть бы маненько.
Янина заботливо взбила сено, помогла Савинке улечься и, трижды перекрестив его, ушла.
У Корепина смежались глаза. Мысли работали спокойней. Пробудившееся было чувство раскаяния в содеянном сменялось вновь — как и в первую минуту, когда он понял, что связался не с «ратоборствующими за убогих черных людишек», а с польскими языками, замыслившими погубить землю родную, — сознанием правоты своего поступка. Даже образ ехидно щурящегося дьяка уже не пугал. «Не можно верить тому, что меня, российского человека, за добро железами отдарят», — подумал он и потянулся всем телом, уютнее ткнулся лицом в душистое сено.
Откуда— то издалека доносились неясные шумы. А может быть, и не шумы, а песенка дремы, такая же тихая и ласковая, как глаза Тани… И доподлинно, вон идет она, кивает. Улыбается мягкой своей улыбкой.
— Танюша. А, Таня… То я кличу тебя, Савинка…
Он сделал движение рукой, чтобы обнять склонившуюся над ним девушку, и заснул.
А шумы не утихали. У растворенных настежь ворот суетилась челядь, бегала вокруг топтана [37], встречая господаря.
Широко перекрестившись, Федор Михайлович засеменил к фигурному крыльцу хоромин.
В сенях его встретила Янина:
— Дай Бог здравия хозяину доброму.
Она поклонилась в пояс и, не дождавшись обычного ответа, пристально взглянула на господаря. Заставив себя улыбнуться, Ртищев, покачиваясь, прошел в опочивальню. «Не инако, приневолили гнидушку мою хмельного испить, — подумала Янина, уходя к себе. — Авось, хоть с хмеля от челомканья свободит, от ласки своей плюгавой».
Федор Михайлович плотно прикрыл за собой дверь и без сил повалился на постель.
— Аминь. Край остатний! — вырвалось у него почти вслух и острой тоской отозвалось в груди.
Он знал, что никакая сила не может повернуть, остановить всего того, что так неожиданно содеялось в его доме. Да и сам он не мог представить, чтобы измена осталась неразысканной и неотомщенной. Так велось при родителях, при дедах и прадедах. И покроет ли он бесчестием род свой, вступившись за воров, замышляющих противу помазанника Божия? Посмеет ли вступить в противоборство с Богом, заступником царя христианского?… Нет, нет!…
«Нет», — лязгал зубами Ртищев и с наслаждением чувствовал, что закипает в нем, такой нужный в эту минуту, гнев. И он нарочито распалял себя, вызывал в воображении картины, одну ужаснее другой: видел поверженного в прах перед ляцким королем государя и себя в изодранной хламиде перед боярами, и патриарха, предающего его со всеми родичами и потомками анафеме…
35
Допрашивали.
36
Туга — кручина.
37
Топтан — возок.