Анна Иоановна - Сахаров Андрей Николаевич. Страница 127
Раз проехал мнимый ямщик под самыми окнами Мариорицы и мимо маленького дворцового подъезда. Какая досада! никого не видно. В другой, объехав две-три улицы и возвратись опять к крыльцу, как бы очарованному для него, он заметил издали мелькнувшие из саней головы. Ближе – нельзя сомневаться: это головы женские. На лестнице, сошедшей в улицу, захрустел снег под ножками; хрустнуло и сердце у Волынского. Сильною рукою замедляет он шаг коней.
Девушки смеялись, бросали свои башмачки, спрашивали служанку, ходившую поднимать их, в какую сторону легли они носком, резвились между собою, пололи снег, и наконец, увидев мимо ехавшего ямщика, начали спор:
– Спроси ты, – говорила одна.
– Нет, ты! Нет, ты! – слышалась перестрелка тоненьких, нежных голосов – голосов, заставляющих прыгать все струны вашего сердца, особенно когда раздаются в святочную ночь, в таинственной её тиши, когда и живописец-месяц очерчивает для вас пригожие личики говорящих. Наконец одна осмелилась и спросила мнимого ямщика:
– Как тебя зовут, дружок?
Волынский содрогнулся и невольно остановил лошадей: в этом вопросе он узнал звуки Мариорицына голоса.
– Артемием, сударыня! – отвечал он, скинув шапку.
– Артемий? – повторила, задумавшись, молдаванская княжна, и кровь её, поднявшись быстро от сердца в лицо, готова была брызнуть из щёк.
– Артемий? – закричали, смеясь, девушки. – Какое дурное имя!
– Неправда! Оно мне нравится, – подхватила княжна.
– Кто бы это был ваш суженый? – продолжали её подруги. – Все, кого мы знаем, не пара вам: или дурен, или женат.
«Я знаю моего суженого, моего неизбежного», – думала Мариорица и молчала, пылая от любви и чувства фатализма.
Девушки перешёптывались, а лихой ямщик всё ещё стоят на одном месте; наконец и он осмелился обратиться к ним с вопросом:
– Смею спросить: вас как зовут?
– Катериной! Дарьей! Надеждой! Марьей! – посыпались ответы.
– Неправда, неправда, – сказал гневно один голос. – Мариорицей!
И этот голос был покрыт хохотом подруг её. Ямщик вздохнул, надел шапку набекрень и тронул шагом лошадей, затянув приятным голосом:
Возвратившись домой, Артемий Петрович застал воспитанника Ролленева спокойно спящим на том же стуле, на котором хмель приютил его. Влюблённому пришла мысль воспользоваться для своих замыслов положением стихотворца.
– Пора к делу! – сказал он сам про себя. – Она так неопытна; давно ли из гарема? Кровь её горит ещё жаром полудня: надо ковать железо, пока горячо! Светское приличие, которому скоро её научат, рассудок, долг, одно слово, что я женат… и мои мечты все в прах! Напишу ей записку и перешлю с господином Телемахом: этот молчаливый посланный гораздо вернее. Она найдёт её… будет отвечать, если меня любит… а там тайное свидание, и Мариорица, милая прелестная Мариорица – моя!
И Волынский пишет, исполненный адских замыслов, вскруживших ему голову до того, что он не видит ужасной будущности, которую готовит вдруг и своей супруге, и девушке, неопытной, как птичка, в первый раз вылетевшая из колыбельного гнезда своего на зов тёплого, летнего дыхания.
Вот что он пишет:
«Не выдержу долее!.. Нет, недостанет сил человеческих, чтобы видеть тебя, милая, прекрасная, божественная Мариорица, видеть тебя, любить и молчать. Куда бежать мне с моим сердцем, растерзанным мукою любви? Почему не могу вырвать его из груди своей, чтобы бросить псам на съедение?.. Мысли мои помутились, горячка пробегает по жилам, уста мои запеклись: одно слово, только одно слово, росинку надежды – и я блажен, как ангелы на небесах! Видишь, я у твоих ног, обнимаю их, целую их след, как невольник, который чтит в тебе и свою владычицу, и божество, которому ты свет, жизнь, воздух, всё, что для него только дорого на земле и в небе. О милая, бесценная Мариорица! Ужели жестокостью своей захочешь ввергнуть меня в бездну тартара? Ужели хочешь видеть труп мой под окнами твоими?.. Реши мою участь. Положи ответ в ту же книжку, которую к тебе посылаю, и возврати мне её на имя Тредьяковского завтра поутру, как можно ранее».
Волынский не затруднился сочинить это письмецо: любовь и опытность помогли ему. Не так легко было сочинителю пустить записку в ход. Узел в руках опьяневшего Тредьяковского развязан; но лишь только Артемий Петрович дотронулся до «Телемахиды», как творец её, по какому-то сочувствию, замычал во сне. Дано ему забыться опять сном, и новый Язон опять принялся за похищение золотого руна. Мычание повторилось, но в то самое время, как Волынский, со всею осторожностью, вытягивал из узла громоздкое творение, арап вкладывал на место его так же осторожно полновесный фолиант. Послышав тягость в своих руках, Тредьяковский захрапел.
Подрезана бумага под переплётом «Телемахиды», и письмецо вложено в него так, что, коснувшись нежными пальцами, сейчас можно было его ощупать. Затем велено арабу ехать во дворец, отдать книгу княжне Мариорице Лелемико от имени её учителя, Василия Кирилловича, который, дескать, ночует у господина Волынского и приказал-де ей выучить к завтрашнему дню, для произнесения пред государыней, первые десять стихов из этой книги, и приказал-де ещё переплёт поберечь, книги никому не давать и возвратить её рано поутру человеку, который за ней придёт. Арапу наказано было отдать посылку как можно осторожнее, или в собственные руки княжны, или горничной, однако ж так, чтобы он слышал, что книга отдана княжне. С сердцем, полным страха и надежды, как водится в таких случаях, Волынский отправил своего черномазого Меркурия.
Глава VIII
ЗАПАДНЯ
С сырыми от снега башмаками возвратились гофдевицы домой из своего путешествия в волшебный мир гаданья. По каменным истёртым ступеням дворцовой лестницы прядали они, как серны. Все собрались в комнате Мариорицы.
– Наши русские барышни свычны со снегом, – сказала княжне её горничная, уговаривая переменить обувь, – им ничего! А вы у нас прилётная птичка из тёплых краёв!
– И я хочу быть русской! – отвечала Мариорица; однако ж послушалась, чувствуя, что ноги её очень мокры.
Усадили княжну в огромные президентские кресла, которых древность и истёртый бархат чёрного порыжелого цвета ещё резче выказывали это юное, прелестное творение, разрумяненное морозом, в блестящей одежде, полураспахнувшейся как бы для того, чтобы обличить стройность и негу её форм. Это был розовый лист, павший на рясу чернеца, лебедь, покоящийся в тёмной осоке. Окружённая подругами, которые смотрели на неё, как бы желали себе: одна – её мягких волос, свивавшихся чёрными лентами около шеи и до пояса, другая – её румянца, третья – её стана, плеч и Бог знает чего ещё; замечая в их глазах невольную дань её превосходству и видя это превосходство в зеркале, осыпанная нежными заботами служанки, стоявшей на коленях у ног её, Мариорица казалась какою-то восточною царицей, окружённой своими подданными. Горничная проворно скинула с неё обувь, брала то одну, то другую ногу в руки, грела их своим дыханием, потом на груди своей; согревши, положила одну ножку на ладонь к себе, любовалась ею, показала её в каком-то восторге подругам княжны, как бы говоря: «Я такой ещё не видывала! Вы видали ли?» – и, поцеловав, спешила обуть. Мариорице, раскинувшейся на бархате кресел, которые, казалось, бережно отверзали ей свои древние ручки, как старец осторожно принимает в иссохшие объятия милое дитя своё, – Мариорице приятны были искренние ласки горничной. Однако ж она вздохнула. Кто из мужчин, видавших её, не желал бы быть предметом и живым истолкователем этого вздоха?