Анна Иоановна - Сахаров Андрей Николаевич. Страница 129

Бирон говорил плохо по-русски, но понимал лучше, нежели показывал. Он прочёл записку, и радость до того им овладела, что руки у него затряслись. «Развращать во дворце… любимицу государыни?.. Этого довольно, чтобы сгубить соперника!.. Но Бирон ли раскроет и пресечёт эту связь в самом начале?.. Нет, он не так прост. Ему нужно продлить её, усилить даже собственною помощью, запутать молодца и… тогда… Что будет тогда, увидим». Теперь же вынул он свою записную книжку и велел пажу на одном из листков её списать роковое послание. Когда ж это было исполнено, он сличил подлинник со списком и сказал своему маленькому секретарю тем же исковерканным языком, избегая затруднения в разговорах:

– Какой прекрасный почерк! Золотая ручка! Да где ты этому мастерству учился?

– У камер-лакея Исполатова, – отвечал торжествующий паж с самодовольным видом.

– Виват Исполатов! Только, вот видишь, дружок, надо быть аккуратным во всех делах. – При этом слове паж, видимо, опечалился: он думал, что исполнил своё дело как искуснейший мастер. – Впрочем, это безделица; я говорю для переду. Заметь своей рукой в моей книжке месяц, число и год получения письмеца; а как я вижу, у тебя нет часов, то я дарю тебе свои. – Разумеется, пажик поцеловал опять у Бирона руку за подарок и исполнил приказ его с быстротою стенографа. – Вперёд я поручаю тебе всякий день справляться о новостях в отделении молдаванской княжны. Это плутни, мой миленький! Негодные вещи, которых не любит государыня! Разврат не должен быть терпим. Мы должны показывать пример. Не учись этому, когда вырастешь.

(Не учись!.. Лукавец!.. А сам развращал дитя ремеслом шпионства и страстными выражениями, которые заставлял списывать.)

Когда этот урок кончился, Бирон отправил пажа к горничной с строгим наказом держать язык за зубами, а уши на макушке. Награды не посылалось: наградой можно б избаловать служанку – на неё должен был действовать один страх и гроза.

Горничная тряслась у дверей своих, будто прохваченная насквозь сырым, сквозным ветром. Взяв от пажа роковое послание, она с этой тяжёлой ношей вошла в спальню своей барышни и тихо, украдкою положила записку под подушку.

«Бедная! Как сладко спишь ты! – подумала служанка. – Может статься, видишь своего полюбовника во сне и не ведаешь, что против тебя замышляют. И я, окаянная, попала к тебе на этот раз! Что ж? Кабы не я, сделала бы это и другая».

И с этими мыслями пошла Груня спать на своё жёсткое ложе, молилась, плакала, но не могла заснуть до зари. Поутру рано, пока барышня её спала, отослала она книгу к Тредьяковскому, решившись сказать, что за нею присылали. Ведь наказано было как можно ранее возвратить её. А то неравно бедная княжна вздумает отвечать на письмецо, ответ перехватят, и опять новое горе, новые заботы!

Глава IX

СЦЕНА НА НЕВЕ

И труп поглощён был глубокой рекой.

Жуковский

Была глухая полночь. Месяц, насупившись, бросал дремлющий свет на землю. Ни одной живой души по всем улицам Петербурга.

Только на берегу Невы, к Смоляному двору, прорывался конский топот. На дровнях неслись два мужика; один правил бойкою лошадью, другой сидел позади, свеся ноги. Бороды их густо заиневело. Между ними лежал рогожечный куль, порядочно вздутый. Вид этой поклажи в такое время не предвещал ничего доброго.

Начали спускаться на Неву. Правивший лошадью оглянулся, укоротив бег её, и спросил своего товарища, не видать ли кого.

– Тьфу, пропасть! – отвечал другой. – Во всю дорогу вертелось пред глазами чёрное пятно: то росло, то пропадало.

– А теперь?

– Пропало вовсе.

– Тебе померещилось; а может, и нечисть разыгралась за нами. Полночные часы!.. Едем с мертвецом!..

– Не впервинку возить; кажись, по нас в ходу и пословица: «В куль – да в воду!» Нет, братец, ныне времена жуткие. Курицы по всем частям поют петухом, петухи несутся; сказывают, и оборотень свиньёю бегает по городу: вчера у дворца хотел её часовой штыком, ан штык у него пополам.

– Уж и кликуши по церквам вызывают нечисть. Да чего доброго ждать? Нашу русскую землю затоптали немцы; и веру-то Христову хотят под пяту. Привезли сюда сотни две монахов и монахинь; собирается набольший их расстригать, дескать, не по его крещены. Вытьё такое, хоть беги вон из Питера!

– Немец немцу рознь: и из них бывают добрые люди. Вот, недалеко ходить, племянник комиссара, Густа Иванович… даром что креста не носит. То-то простота, то-то душа ангельская! Не забыть мне вовеки его милости.

– С того, со безвременья, как поласкали тебя кошками, а надглядывать за секуцией было приказано Густу Ивановичу? Помню. Только что ударил тебя раз заплечный, а у него, сердечушки, слёзы в два ручья. Видел я сам, сунул он живодёру серебряный…

– И по мне словно мушки стали летать. За то душу свою для него выворочу.

– А мы вот и крещёные, да что делаем! Сбываем людей, будто комаров, да и погребаем тела христианские без попа и молитвы.

– Ох, ох, неволя! Хоть раз запрёг бы в неё самого хаворита…

– И взмылил бы его, как давеча хохла.

– Что, братенька, был ли на обливанце нашем крест?

– Ещё и ладанка.

– Так он под ноготь диаволу не попадёт!

Один из мужиков, в которых мы узнаём конюхов Бирона, перекрестился и сказал:

– Помяни, Господи, раба твоего во царствие своём!

Другой сделал то же. После чего оба вздохнули и замолкли. Они уж съехали на Неву. Во многих местах по реке сделаны были проруби, которые от колыхания воды казались живыми пастями, движущимися, как бы готовясь поглотить жертвы, к ним привозимые.

– Экой погост! – произнёс один из конюхов, стараясь попасть духом на весёлый лад. – Не надобно копать могилок! Поделали добрые люди про всякий обиход на весь приход! Ну, матушка-Нева, кормишь ты нас добрыми сигами, да мы не уреживаем пускать в тебя долгопёрых ершей.

Тут правивший лошадью остановил её у ближнего проруба.

– Некстати тешиться, Агафоныч, – сказал другой, слезая сзади дровней. – Вот этак раз… Да что за чудо?.. Посмотри-ка по набережной… Сердце так и упало.

– Словно сани летят!

– Не погоня ли?

– Вот уж спускаются на реку. Эка небывальщина.

– Не послал ли сам приглядеть за нами?

– Поскорей бы концы в воду!

– У меня и руки отнялись.

– Трус! Подержи коня, а я спущу мертвеца с дровень да возьмусь за дубинку: нечего зевать!

Между тем как эти слова приводились в исполнение, сани въехали на Неву и стали шагах в пятидесяти от конюхов. Из этих саней выползло что-то маленькое, похожее на человека и обезьяну; но вдруг малютка вырос на несколько аршин. Гигант начал отмеривать реку огромными, саженными шагами. При этом появлении наши конюхи ни живы ни мертвы бросились на дровни, взвизгнули и были таковы.

Великан, потеряв их из виду, опять сделался крошкою. К нему присоединился кто-то, вышедший вслед за ним из саней. Свет месяца осветил лицо арапа Волынского. Малютка был Зуда. Ходули помогли ему исполински вырасти в один миг и испугать кого нужно было.

Они всю ночь караулили похоронный выезд из конюшен бироновских.

Куль распороли, и пред ними засияла ледяная безобразная глыба. Только всемогущая мысль могла проникнуть сквозь эту глубокую скорлупу и разобрать под ней человека, некогда серцевину живого мира. Этот кусок льду, облёкший былое «я», частицу Бога, поглотивший то, чему на земле даны были имена чести, благородства, любви к ближним; подле него зияющая могила, во льду ж для него иссечённая; над этим чудным гробом, который служил вместе и саваном, маленькое белое существо, полное духовности и жизни, называемое европейцем и сверх того русским и Зудою; тут же на замёрзлой реке чёрный невольник, сын жарких и свободных степей Африки, может быть, царь в душе своей; волшебный свет луны, говорящей о другой подсолнечной, такой же бедной и всё-таки драгоценной для тамошних жителей, как нам наша подсолнечная; тишина полуночи, и вдруг далеко, очень далеко – благовест, как будто голос неба, сходящий по лучу месяца, – если это не высокий момент для поэта и философа, так я не понимаю, что такое поэзия и философия.