Меч на закате - Сатклифф Розмэри. Страница 71
— Тебе бы ее очень не хватало, когда ты начал бы настраивать свою арфу.
— Есть и другие темы, помимо женщин, для песни арфы.
Охота, и война, и вересковое пиво — и братство мужчин.
— Всего несколько дней назад я обнаружил, что мне нужно просить Малька не оставлять меня, — сказал я. — Не думал я, что мне придется просить об этом тебя, Бедуир.
Он стоял, глядя вдаль, на лагерь, где тянулись в темноту косые дымки кухонных костров и с моря через вересковые равнины наползал легкий туман.
— Если бы я оставил тебя, то, думаю, из-за чего-то большего, чем женщина.
— Но это идет дальше, чем женщина, ведь правда?
— Да, — ответил он. — Это больше, чем любая женщина.
А потом рывком повернулся ко мне; его ноздри раздувались, а глаза на искаженном, насмешливом лице были более блестящими и более горячими, чем я когда-либо их видел.
— Артос, ты глупец! Ты что же, не знаешь, что если бы ты заслуженно горел в своем христианском аду за все грехи, начиная от измены и кончая содомским, ты мог бы рассчитывать на мой щит, чтобы заслонить твое лицо от огня?
— Думаю, мог бы, — отозвался я. — Ты почти такой же глупец, как и я.
И мы вместе пошли мимо коновязей сквозь солоноватый туман, сгущающийся над заросшими вереском холмами.
Два дня спустя эскадрон Голта попал в засаду и был изрезан на куски саксонским отрядом. Они вернулись в лагерь — те, кто уцелел, — потрепанные и окровавленные, оставив своих убитых на поле боя и привязав наиболее тяжело раненных к лошадям веревками.
Я увидел, как они въезжают в лагерь и как все остальные, мрачно признавая ситуацию и почти не задавая вопросов, выходят им навстречу и собираются вокруг, чтобы помочь снять с седла раненых, а потом заняться лошадьми. Я приказал Голту позаботиться о людях и поесть, а потом прийти ко мне с полным докладом; он был совсем белым и, слезая с лошади, на мгновение зашатался, словно земля качнулась под его ногами; но того, что он увидел свой эскадрон разрезанным на куски, было вполне достаточно, чтобы объяснить такое состояние у любого человека.
Потом я пошел заканчивать просмотр списков людей Бедуира в занятую мной для себя полуразрушенную пастушью хижину.
Командиру полезно по мере возможности иметь какое-нибудь такое помещение — так его легче находить по ночам, и можно с глазу на глаз говорить о вещах, которые не предназначены для ушей всего лагеря.
У меня ныло сердце при мысли о потрясенных и потрепанных остатках моего четвертого эскадрона, собирающихся сейчас к костру и торопливо принесенной пище, о стольких многих потерянных Товарищах; но никому не стало бы легче, если бы я забросил списки. Поэтому я устроился на вьючном седле, которое в лагере обычно служило мне сиденьем, и вернулся к своей работе. Я как раз дошел до конца, когда в проеме, где раньше была дверь, выросла, заслоняя собой синеватую темноту и сияние костра, какая-то фигура, и я, подняв глаза, увидел, что это Голт.
Он шагнул внутрь хижины, и теперь уже не было никаких сомнений в том, что его шатает.
— Я пришел доложить, сир, — сказал он сдавленным голосом, совсем не похожим на его собственный, и, протянув руку, оперся на осыпающуюся торфяную стену. В свете фонаря я мог видеть, что его пепельное лицо покрыто потом. — Но, по-моему, я… слишком затянул с этим.
Я вскочил на ноги.
— Голт, что такое? Ты ранен?
— Я… у меня саксонская стрела в груди, — проговорил он. — Я обломил древко, чтобы остальные его не увидели, но я…
Он потянулся, словно хотел отвести в сторону свой плащ, но, не успев завершить это движение, упал головой вперед мне на руки. Я опустил его наземь и, торопливо откинув в сторону мешающие складки плаща, увидел короткий окровавленный обломок древка стрелы, торчащий чуть пониже грудной клетки. Роговые пластинки доспехов были довольно давно расколоты здесь скользящим ударом топора, и в течение многих дней Голт собирался починить это уязвимое место. Теперь было слишком поздно. Он был почти без сознания; крови на нем было немного, но внутреннее кровотечение, должно быть, продолжалось несколько часов. Я откинулся на пятки и несколько мгновений сидел рядом с ним, потом встал, подошел к двери и крикнул человеку, который стоял, опершись на копье, против света ближайшего сторожевого костра:
— Джастин, сходи за Гуалькмаем; неважно, что он делает, — к этому времени он должен был закончить с наиболее тяжело раненными. Приведи его сюда немедленно!
— Сир, — откликнулся он, и я снова повернулся к освещенной фонарем хижине и к неподвижно обмякшему на полу телу. Я оттолкнул в сторону любопытную морду Кабаля и приказал ему лечь в дальнем углу, а потом нащупал сердце Голта и, обнаружив, что оно все еще слабо бьется, распрямил юношу и уложил его поудобнее, думая при этом, что вот так же распрямляют скорченных покойников.
Гуалькмай пришел очень быстро. Я услышал снаружи его неровные торопливые шаги, и в следующее мгновение он уже стоял в дверном проеме.
— Что такого срочного, Артос?
— Голт, — ответил я и отодвинулся в сторону, чтобы дать ему больше места. — стрела попала ему под ребра.
Гуалькмай, прихрамывая, прошел вперед и опустился на колени с другой стороны от Голта.
— Сними фонарь и подержи его надо мной. Я ничего не вижу в этом мраке.
Я сделал то, что он просил, и мы вместе склонились над раной, залитой желтым светом.
— Кто обломил древко? — спросил Гуалькмай. Он уже вытащил свой нож и теперь разрезал завязки на доспехах Голта.
— Он сделал это сам, чтобы его люди ничего не знали.
— Ах, так… что ж, думаю, в конечном итоге это не будет иметь особого значения. Мне было бы удобнее ухватиться…
Он разрезал последний ремешок с правой стороны доспехов и отвел их вбок вместе с пропитанной кровью полотняной туникой, которая была надета под ними; и остался молчать, глядя на обнажившуюся рану. Наконец он поднял глаза на меня.
— Артос… что я должен сделать?
— Клянусь светом Солнца, дружище, это тебе решать.
Наверное, вытащить стрелу. Зачем же еще я бы тебя позвал?
— Все не так просто. Если я оставлю наконечник там, где он есть, Голт умрет через три дня — скверной смертью. Если я попытаюсь его вытащить, то у нас будет примерно один шанс из ста, что я не убью парня на месте.
— Но этот сотый шанс есть?
— Этот сотый шанс есть.
Мы посмотрели друг на друга поверх тела Голта.
— Сделай это сейчас, — сказал я, — пока он без сознания. В самом худшем случае такая смерть будет более быстрой и более милосердной.
Гуалькмай кивнул, поднялся на ноги, и я услышал, как он кричит от двери, что ему нужна горячая вода, ячменная брага и больше тряпок. Он оставался там, пока все это не принесли, а потом вернулся и опустился на колени, раскладывая рядом свои инструменты.
— Принеси что-нибудь подложить ему под спину — он должен прогнуться назад, чтобы его живот напрягся.
Я схватил старый плащ и охапку папоротника со своей кровати и туго скатал их вместе, а затем приподнял Голта, и Гуалькмай устроил этот сверток у него под спиной, так что когда я снова опустил юношу на пол, его тело выгнулось назад, как наполовину изготовленный к стрельбе лук, и кожа на его груди и животе натянулась.
— Хорошо, так сойдет. Теперь снова фонарь.
Я стоял там на коленях, как мне показалось, целую долгую зимнюю ночь, сосредоточившись на том, чтобы держать роговой фонарь абсолютно неподвижно, потому что дрожащий свет мог подвести глаз или руку в самый решающий момент; а тем временем Гуалькмай, работая с той полной отрешенностью, которая в подобных случаях отгораживала его от всех людей, смыл кровь, чтобы как можно лучше видеть края раны, и снова взялся за нож.
Я наблюдал за тем, как четко, напряженно работают его руки, начавшие с бесконечной осторожностью расширять рану. Потом он отложил нож и взял свирепый маленький щуп, затем другой, а еще позже снова вернулся к ножу. В хижине, казалось, стало невыносимо жарко. Я чувствовал, как у меня подмышками, пощипывая, пробивается пот, и капли пота сверкали на лбу Гуалькмая, и, однако, ночь была холодной, и под моей торфяной крышей не горел огонь. Время от времени, когда Гуалькмай говорил мне, я проверял у Голта сердце. Запрокинутое лицо юноши было нахмурено, а зубы оскалены, словно от невыносимой боли, но я думаю, что на самом деле он ничего не чувствовал. Дай Бог, чтобы он ничего не чувствовал. Одно время мне показалось, что его сердце бьется сильнее, а дыхание стало более ровным, но, может быть, меня обмануло мое собственное желание; или, возможно, это была последняя искра жизни… Совершенно неожиданно и то, и другое начало слабеть.