Темная комната - Сейфферт Рейчел. Страница 49

Миха листает альбом туда и сюда. 1955-й; у опа поредели волосы, прибавилось морщин; сам он располнел, а руки похудели. А между? Двое детей, почти два десятка лет образцового брака. Семнадцать лет! Но если бы Миха не знал, он бы никогда не догадался, что за это время были и война, и плен.

Захлопнув альбом, Миха пытается себя убедить: он был солдат. Но из головы не идут те фотографии из музея. Пухлые страницы; целый альбом с изуверствами где-то между медовым месяцем и новорожденным сыном.

– Неси его сюда, schatz. Садись здесь. Я так редко тебя вижу.

В дверях стоит ома. У нее немного трясется голова, сказывается возраст. И она стала еще меньше, вся ссутулилась, ослабела, едва достает Михе до плеча.

Я ездил в Белоруссию. Вернулся совсем недавно.

* * *

Какой-то музей, какой-то старик; потерянные дни; и ничего более. Миха снова готов разреветься. Прямо здесь и сейчас, в этом «птичьем гнезде», на бабушкиной постели. Как он зол на себя за те дни. За то, что так бездарно их истратил.

– У нас будет ребенок. У нас с Миной.

Ему сейчас необходима бабушкина улыбка, ее радость. Что-то, что прогонит злость.

– Миха! Что я слышу! Повтори!

Она протягивает к нему руки. Надо бы ее обнять, но Миха не в силах.

– Но ты не должна никому говорить, ома. Прошу тебя. Это пока секрет, понимаешь?

– Да-да, конечно, schatz. Понимаю. Ребенок!

Она обхватывает его щеки ладонями и целует. Теперь можно плакать, и Миха плачет, потому что тут ничего не надо объяснять. Улыбаясь, ома приносит бумажные салфетки и пирог; достает из ящика, где она их хранила, детские книжки.

– На всякий случай. Видишь ли, я всегда надеялась. Это тебе и милой Ясмин.

Моя ома.

Михино родословное дерево. Дедова ветвь. Но на нем история обрывается.

* * *

В поездах и автобусах, в школе, супермаркетах, кинотеатрах и барах – всегда у Михи при себе дедов снимок с медового месяца. Дедовы ноги пересекает ветхий сгиб. И чтобы снимок не порвался окончательно, Миха покупает для него пластиковый футляр.

В школе проходит праздник, посвященный освобождению из лагерей, и дети произносят речи. Многие из них плачут. Учитель истории рассказывает молчаливому залу – наполненному родителями, старшими и младшими братьями и сестрами – что это за день. Михаэль, изнывающий от стыда и ярости, сидит за спинами коллег.

Мина сидит в постели, Михаэль курит в коридоре. Он не уверен, удастся ли ему это передать – то, как он злился, какими глазами видел сегодняшний день.

– Каждый год этот чудовищный праздник одинаков. Ученики читают воспоминания очевидцев. Все заливаются горючими слезами: «Как мы могли!». Затем за сочинения выставляются оценки, плакаты сворачиваются, и мы устремляемся вперед, к следующему мероприятию.

– Что ж ты тогда промолчал?

– Не могу же я говорить об этом с другими учителями.

– Почему нет?

– Да они слушать меня не захотят.

Михе приходит на ум, что Мина тоже не хочет его слушать. Он продолжает.

– Это табу, запретная тема. Это говорит о том, что у нас хорошая, открытая для всех школа.

– Так оно и есть. Мне кажется, что это хорошо. Ученики должны об этом знать.

– Но они все перевирают. Они отождествляют себя с очевидцами, с жертвами.

– Откуда ты знаешь?

– Именно эти слова им вдалбливают. Именно от этих слов они плачут.

– А плакать им не следует?

– Да нет же, пусть плачут. Но плачут оттого, что это натворили мы. Мы это сделали, а не с нами.

Мина, взбивая под головой подушку, вздыхает.

– Они должны плакать не только потому, что все это произошло, но и потому, что произошло это по нашей вине.

Миха старается себя сдерживать. Мина не любит, когда он начинает кричать, а он в последнее время кричит очень часто.

– Ты понимаешь, о чем я говорю?

– Думаю, да, Михаэль. Да. Только «мы» этого не делали. То было другое поколение.

– Но мы им родня. Все равно это мы. Я имею в виду, не один я такой. Наверняка в том зале каждый год сидят и другие, у кого деды такие же, как у меня.

– Не у всех. Среди твоих учеников есть турки, так ведь? А греки? Иранцы?

– Ладно, я говорю о тех, у кого родители, бабушки с дедушками были немцы.

– Но они этого не делали, Михаэль. Правда, не делали. Дети, ученики эти. Даже чистокровнейшие из чистокровнейших немцев.

Миха умолкает. Мина рассердилась, подняла брови.

– Их учат, что нет преступников, одни только жертвы. Их учат, что все произошло само собой, понимаешь ли, просто пришли люди с голубой кровью, натворили бед, а потом исчезли. И что это вовсе не те самые люди, что живут в тех же городах, ходят на ту же работу и растят после войны детей и внуков.

– Не может быть.

– Это так, Мина. Мне раньше и в голову не приходило, а такой человек был в моей собственной семье. Рисовал картинки, сажал меня на колени.

– Но ты даже не знаешь, сделал ли он что-нибудь!

Мина потрясает перед лицом руками. Миха тоже закрывает глаза.

– Да. Верно. Просто мне кажется, что людям стоит читать и о тех, кто это совершал. О реальных, обычных людях. Понимаешь? Не только о Гитлере, Эйхмане и кто там был еще? То есть о всякой мелкой сошке. Ученикам необходимо читать о жизни тех, кто по-настоящему убивал.

– Тут ты, по-моему, перегибаешь.

– Я серьезно.

– Михаэль, чертов ханжа, ну до чего ты занудный! Пожалуйста, поговорим о чем-нибудь другом или просто ляжем спать.

Мина ждет, но Миха не в состоянии придумать, что бы такое сказать. Она гасит свет, и Миха докуривает сигарету в темноте. Ложась в постель, он отворачивается от Мины и, чтобы не слышать ее дыхания, затыкает уши. Пытается забыться, но ярость и стыд не уходят.

Так сказала Мина. Нет здесь места ханжеству.

* * *

Дядя удивлен Михиному визиту. Бросив секретарше, что скоро будет, он смотрит на племянника снизу вверх и смущенно откашливается.

– Я в твоем распоряжении столько, сколько потребуется, Михаэль. Конечно же.

И предлагает пойти пообедать за его счет.

Миха не знает, с чего начать, и, пока несут блюда, повисает неловкая тишина, но, услышав вопросы, Бернт расслабляется.

– Он пил. Сколько себя помню, он, наверное, все время пил, хотя по-настоящему пьяным я помню его всего два или три раза.

– А почему, ты думаешь, опа пил?

– Я не знаю, Михаэль. Может быть, Россия, плен, вот откуда это, наверное, пошло.

– А до того?

– До женитьбы?

– Нет, до войны.