Еще не осень… - Семенов Юлиан Семенович. Страница 2
Серебровский досадливо сплюнул и посмотрел на свое отражение в воде и долго, глядя на себя, размышлял: действительно ли видно, что волосы его седые и отросшая за две недели борода тоже седая, или просто он знает, что это так на самом деле, и примысливает водному зеркалу отсутствующие физические качества, дерзко покушаясь на извечность закона природы, который жесток и четок, как фронтовой продраспред…
Серебровский забрасывал в этом месте еще раз двадцать, но щука больше не брала – то ли жор прекратился, то ли здесь была одна-единственная эта старая рыба, пришедшая к каменной гряде на песчаную отмель, чтобы погреться в одиночестве, застыв в спокойной расслабленности, когда не надо работать плавниками, чтобы, сопротивляясь течению, стоять там, где хотелось бы стоять; когда не надо напрягаться, набирая скорость, чтобы опередить других во время жора; когда можно быть самой собою – уставшей, старой щукой и не пыжиться, чтобы боялись другие, более молодые, и поэтому уступали лучшие места на утренней и вечерней охоте…
Серебровский выбрал каменный якорь, обогнул островок с севера, развернул лодку так, чтобы мягкое солнце грело лицо, и попробовал блеснить на глубине, на том таинственном водоразделе, где прозрачная, белая вода четко и устойчиво граничила с водой черной, масленой – глубинной.
«Здесь может быть судак, – подумал Серебровский, – если я возьму судака, тогда сразу же заложу его в тузлук, а завтра повешу на солнце, и он провялится дня за два, а как раз в субботу Ромка обещал привезти из Выборга дюжину пива, и я устрою пир: на сковородке поджарю в оливковом масле черный хлеб с солью, потом зажарю окуней и приготовлю уху по-царски».
Блеснил он долго, но рыба не брала. Он попробовал было новую блесну, тоже самодельную, из латуни, верткую, быструю: «Сам бы схватил – покажи издали». Но и здесь рыба не брала, и он, чтобы не портилось настроение, поехал к берегу, решив вернуться сюда под вечер, когда запоет комарье, и по воде пойдут точные, быстрые круги, и солнце будет плавить море, растекаясь по горизонту малиновым, зловещим цветом: перед тем как исчезнуть на ночь, солнце словно бы пугает людей безысходностью розового марева, и красота природы в эти последние солнечные минуты делается тоскливой, как затаенное ожидание смерти.
«Черт, молочка хочется, – снова подумал он, когда кончил разделывать рыбу и побросал большие бело-красные куски в кипящую, дымную воду, – литр бы выпил, ей-богу…»
Он съел щучью голову, отнес котелок в сарай, чтобы комарье не набилось, нашел в карманах мелочь, взял флягу и пошел по тропке, мимо двух маленьких, заросших камышом озер, через луг, напоенный тяжелым гудом пчел, сквозь лес, где росли березы, и было ему так хорошо, как бывало в юности, – детства у него не было, оно всегда казалось ему жестоким, горьким и несправедливым, и чем дальше он отходил от той поры, тем с большим недоумением думал о несправедливости и не мог найти однозначного ответа, и это раздражало его, приученного к точности – во всем, что касалось жизни, впрочем, смерти тоже.
Сразу за березовым лесом начиналась пойменная луговина, и по синим травам ходили коровы, и где-то вдали, словно на манеже цирка, сухо щелкал кнут пастуха.
«Наверное, доярки живут в том домике, что на взгорье, – подумал Серебровский, – туда и дорога ведет».
Он посмотрел на часы. «Всего сорок минут, – отметил он, – я могу ходить сюда через день. Здесь напьюсь молока, а литр унесу с собой – фляга не мешает идти, руки свободны…»
– Эй, кто тут живой? – спросил Серебровский, подойдя к финскому домику. – Молочка можно купить?
На крыльцо вышла девушка с большим половником в руке, рассеянно посмотрела на Серебровского и закричала:
– Леня! Ленька! Когда надо сыпать соль?!
Никто ей не ответил, она вздохнула, еще раз посмотрела на Серебровского и рассеянно ответила:
– Мы сами молоко покупаем…
– А где доярки?
– Доярки? – переспросила девушка, потом замерла, потянула носом воздух и стремглав убежала в дом.
Серебровский пошел следом за ней. Девушка стояла на кухне и мешала уху, которая белопенно выкипала на раскаленную плиту. Она мешала уху неумело и половник тоже неумело держала, и Серебровский сразу же угадал в ней нелюбовь к этому извечно женскому занятию – делать еду.
Глаза у девушки были длинные, нос курносый, со смешинкой, и две ямочки на щеках.
«Стереотип обаяния, – отметил Серебровский, – прямо с рекламного буклета „Женитесь! Вас ждет уют и ласка!“
Девушка осторожно отхлебнула уху из половника.
– Вкусно? – спросил Серебровский.
Девушка отрицательно покачала головой, и ее волосы точно повторили движение – такие они были густые и мягкие.
«Почему женщины обижаются, когда говоришь им про волосы – грива? – подумал Серебровский. – Что есть в мире лучше лошадей?»
– По-моему, дрянь, – ответила девушка, – горечь сплошная.
– Вы не очень-то любите это дело…
– Просто не умею.
– Мама не учила?
– Конечно… Вы же все считаете, что нас надо оберегать от плохого и грязного, что надо дать возможность спокойно жить, потому что вы слишком много мучились в молодости…
– Кто это «мы»?
– Старики родители, кто же еще…
– Черт его знает, – ответил Серебровский. – Наверное, вы все-таки не правы… Мне кажется, что дело тут не в перенесенных лишениях… Просто, видимо, ваша матушка считала, что она приготовит лучше, чем вы, вкусней… И вы приучились к мысли, что это действительно так… Мы, старики, – вдруг улыбнулся он, – всегда считаем, что знаем больше и думаем верней…
– Неудачники из вашего поколения всегда склонны к подобного рода словесному мазохизму… А на деле вы все одинаковые…
Серебровский рассердился:
– На эту тему есть хорошие стихи.
– Из хрестоматии?
Серебровский подумал было, что лучше ему уйти, потому что нежность, сокрытая в этой красивой девушке, странно дисгармонировала с тем, как жестко и сухо она говорила, но потом он решил, что уходить вот так – побитым – как-то до обидного несправедливо, и еще спина у него сутулая, и седые патлы на затылке слежались, и брюки сзади порваны – как он ни забивал гвоздь в лодке, но все равно каждый раз приходилось зашивать зелеными толстыми нитками угольную, словно вектор, дырку; он представил себе, как девушка засмеется, глядя в его спину, и поэтому он достал сигареты, заметил, как девушка усмехнулась – всё так же жестоко, увидав в его грязных руках пачку «Уинстона», покраснел отчего-то и начал читать стихи Пастернака, злясь на себя и понимая, как нелепо он сейчас выглядит.
Стихи сейчас были для него как круг спасения в шторме, а еще кругами спасения стали глаза девушки, сделавшиеся вдруг иными – как у ребенка, который слушает интересную сказку, и поэтому он успокоился и дочитал последние строчки скучным голосом, потухнув, как победитель за мгновение перед победой:
Он вышел, задержав воздух в легких, чтобы спина его не казалась такой сутулой и жалкой, какой она отражалась в зеркалах, когда он проходил по третьему этажу института, но он недолго чувствовал себя победителем, потому что кухня была длинной, и ему хотелось выдохнуть, пока он шел к двери, и он выдохнул, и весь обмяк, и подумал про себя: «Старый идиот, а еще фанаберится».
– Доярки живут возле ручья, – сказала девушка, – если хотите, я вас провожу…
– Вы мне лучше объясните, – сказал он, остановившись возле двери, и несмело обернулся, – я найду.
– Вы здесь отдыхаете?
– Рыбачу…
– Ну, значит – отдыхаете? – настойчиво повторила девушка, и снова прежние суховатые нотки прозвучали в ее вопросе. – Как-то вы нечетко отвечаете.
– На отдыхе можно отвечать нечетко… А вот рыба у вас разварится – это вот точно. Достаньте ее и положите на тарелку.