Горение. Книга 2 - Семенов Юлиан Семенович. Страница 32
Чем же кончилась свара охранников? Кто победил? Рачковский или Мануйлов-Манусевич?
Рачковский, продолжая «трудиться» в Париже, получил вне срока «Анну» и тысячу рублей золотом – «за успешную борьбу против революционного элемента».
А что же с Мануйловым-Манусевичем? По Департаменту полиции был заготовлен следующий документ: «К исходатайствованию Мануйлову разрешения на принятие и ношение персидского ордена „Льва и Солнца“ препятствий по делам департамента не имеется. Услугами Мануйлова пользуется начальник Петербургского охранного отделения полковник Пирамидов».
Увенчанный «Львом и Солнцем», Мануйлов-Манусевич был направлен департаментом полиции в Ватикан, наблюдать за папою. Здесь он развернул «панаму» в полную силу, в рапортах своих доносил, что сумел «склонить к сотрудничеству» чуть не всех кардиналов, просил деньги, ему платили, наивно веруя лжи проходимца. Впрочем, «наивно» ли верили? Может, хотелось верить? «Литератор (агент – в данном случае) пописывает, читатель (в данном случае – министр) почитывает». Интересно, дух захватывает, ай да пройдоха, эк ведь ловко работает, ну и сильны мы, коли кардиналов на корню закупили!
… Началась война на Дальнем Востоке, и снова Мануйлов-Манусевич в Париже – с личным уже заданием министра внутренних дел Вячеслава Константиновича фон Плеве.
Об этом периоде его деятельности в рапорте Департамента полиции сказано следующее: «Состоявший агентом по духовным делам при императорской миссии в Ватикане, чиновник особых поручений при министре внутренних дел Мануйлов доставлял Департаменту полиции в течение последних лет сведения из Рима, за что ему выдавалось из сумм департамента до 15 июля 1902 г. 1200 руб., а с того времени 4000 р. в год и по 500 р. в месяц, т. е. по 6000 р. в год, для возмещения его расходов по представляемым им докладам. После начала русско-японской войны названный чиновник стал доставлять склеенные обрывки бумаг на японском языке, из японских миссий в Париже и Гааге, и некоторые японские депеши, полученные им, очевидно, из французского полицейского ведомства „Сюрте-Женераль“. Бывший директор департамента Коваленский обратил внимание на то, что доставляемые г. Мануйловым документы на французском, немецком и английском языках большей частью не представляют никакого значения, ввиду чего ему было предложено изыскивать документы с большим выбором, дабы не обременять отделение ненужной работой. Последствием сего было весьма значительное уменьшение доставления таковых, и вместо них он начал присылать переписку японского военного агента в Стокгольме полковника Акаши с армянским анархистом Деканози; доставление же сведений разведочного характера почти прекратилось, за исключением копий телеграмм японской миссии в Париже, некоторых других неинтересных писем революционного характера и фотографических снимков китайских документов, часть которых, по просмотре, оказались сфотографированными с китайского словаря. Принимая во внимание, что сведения г. Мануйлова не дают никакого материала секретному отделению, между тем как содержание его в Париже вызывает для департамента весьма значительный расход, имею честь представить на Усмотрение Вашего превосходительства вопрос о немедленном прекращении Г. Мануйловым исполнения порученных ему обязанностей и отозвании его из Парижа».
Конец проходимцу?
Ан нет!
Вернувшись в Санкт-Петербург, Мануйлов был вызван министром внутренних дел Дурново и назначен чиновником для особых поручений при Сергее Юльевиче Витте…
… Выслушав дело, порученное ему Дмитрием Львовичем Рубинштейном, Мануйлов стал сосредоточен: как-никак речь идет о Гапоне, дело трудное, боевое дело, рискуешь не чем-нибудь – головой.
Рубинштейн брезгливо (в который уже раз) поморщился:
– Риск будет оплачен. Сколько надо?
Мануйлов-Манусевич в купечество играть не стал, губами не шевелил, глаза не закатывал, шапку на пол не бросал, не божился и в свидетели своей честности двух родителей не призывал, пообкатался в Европах, сукин сын, ответил сразу:
– Полторы тысячи, Дмитрий Львович.
Рубинштейн достал из кармана бумажник, вытащил чековую книжку, написал радужную на семьсот пятьдесят рублей, протянул Мануйлову-Манусевичу, тот, увидав цифирь, вздохнул, спорить, однако, не стал, откланялся.
Наутро был принят Дурново. Тот, выслушав доклад осведомителя, задумчиво протянул:
– Значит, под Тимирязева подкатывается Гучков со своими нехристями… Значит, они Тимирязева тащить намерены. Что ж, будем ломать ноги Тимирязеву – и к Витте близок, и Милюковым назван. Как только это половчее сделать, Иван Федорович?
Тот, пожав плечами, спросил:
– Это правда, что Рачковский пытается вербовать Гапона?
– Он уж в Париже им завербован, сейчас Медникову передан, – ответил Дурново раздраженно.
– Петр Николаевич, вы меня, прошу, поймите верно, во мне неприязни к Рачковскому нет, я сердцем отходчив, но вы-то сами ему верите? Табак он вам в глаза сыплет? Он ведь расписывать умеет, что твой Гоголь…
– Рапорты Гапона из Парижа у меня в столе, дело верное.
– Тогда я спокоен, Петр Николаевич, тогда слава богу… Пусть Рачковский увидится с Талоном и предложит ему склонить к сотрудничеству эсеровского боевика, своего друга Рутенберга…
– А при чем здесь Тимирязев?
– Так ведь Рутенберг не согласится, Петр Николаевич. И про Гапона пойдет слава, что он – подметка, наш человек, среди рабочих провокаторствует… А я через журналиста Митюгинского доведу до сведения Сергея Юльевича идею поляка Сигизмунда Вольна-ровского про управляемые союзы рабочих. А Витте это дело переправит к Тимирязеву – не вам же… А я уж позабочусь о скандале в газетах. Вот и конец Тимирязеву… Только…
– Что «только»? – напрягся Дурново. – Дело в высшей мере деликатное, я вообще о нем знать не знаю и ведать не ведаю…
– И я о том, Петр Николаевич. Журналистам придется платить, иначе их Рубинштейн на корню перекупит.
– Сколько?
– Не менее полутора тысяч, ваше высокопревосходительство…
Получил из фонда безотчетную тысячу; комбинация завертелась.
17
Утром, перед отъездом на конференцию в Пулавы, Дзержинский повторил Уншлихту:
– Я вернусь завтра, хорошо бы, Юзеф, если б ты к тому времени организовал отъезд Микульской. Что-то у меня очень неспокойно на сердце. Еще одно смущает: как бы наши товарищи из Праги не пошли к Софье Тшедецкой – они тогда наверняка притащат филеров к себе, за Вислу.
– Софья уничтожила всю нелегальщину, я не думаю, что ей грозит арест: все-таки охранке теперь надо выходить на суд с уликами.
Дзержинский посмотрел на Уншлихта удивленно:
– Я понимаю, ты устал, но только нам никак нельзя обольщаться, это самое страшное для ответственного партийца.
– Разве есть безответственные?
Дзержинский оторвался от заметок, лицо его осветилось улыбкой, как всегда внезапной:
– А говорил, что не можешь выступать на диспутах?! Экая четкость возражения! .. Что же касается безответственных партийцев, то они возможны, более того, они нам с тобою прекрасно известны. Другое дело, ты прав, в этом словосочетании заложено противоречие. Но жизнь – хотим мы того или нет – над филологией, не наоборот. Партиец, то есть политик, ответствен по-настоящему тогда лишь, когда он служит идее, а не хватается руками за парламентское кресло. Нынешняя российская политика – политика удержания кресел. Какая уж тут ответственность? Да и перед кем? Коли б выбирали, а у нас пальцем тыкают… Кто государыне угоден – тот и министр, кто слаще льстит – тот и сенатор, кто громче славословит – тот генерал и гофмейстер. Так что по поводу улик для суда – не надо, Юзеф… Не поддавайся иллюзиям – опасно. Я бы рекомендовал Софье скрыться на какое-то время. А Микульской объясним всю сложность ее положения. Она, мне сдается, не понимает этого… Жаль – талантлива и человек честный, счастья только лишена…
По поручению Уншлихта, отвечавшего за подпольные группы народной милиции, к Микульской отправился сапожник Ян Бах. Выбор остановили на нем оттого, что он ни разу еще не был задержан полицией, тачал сапоги для света, прожил два года в Берлине, посещал там рабочие курсы и мечтал более всего организовать в Варшаве Народный дом, чтобы можно было там оторвать рабочих от водки, костела и шашек, приобщить к спектаклю, к музыке Монюшко, к стихам Мицкевича, Пушкина и Словацкого. С его кандидатурой Дзержинский согласился: «Он хорошо со мною спорил у кожевников, не закрывался, честно возражал, видно – крутой парень».