Горение. Книга 3 - Семенов Юлиан Семенович. Страница 53

Войдя в темную переднюю, Азеф тяжело повалился на стул, – лицо ужасное, синяки под глазами, нездоровая желтизна на висках, испарина, словно был в жару.

Герасимов рассыпал слова приветствия; действительно) обрадовался; замолчал, увидав, что Азеф плачет; поначалу-то подумал, что это капли дождя у него на щеках.

– Господи, Евгений Филиппович, что случилось?

– Я провален, – прошептал Азеф. – Меня выдал Лопухин…

– Да господь с вами, не может этого быть! Он же интеллигентный человек! Высший чиновник был в империи, действительный статский, нет, нет, не верю! Ну-ка, раздевайтесь, пошли к столу, что ж вы здесь-то?!

Азеф тяжело поднялся, неловко стащил с себя легкое желтое пальто ангорской шерсти, бросил его на подзеркальник и, шаркая ногами, словно старик, пошел в залу; Герасимов отметил, что ботинки на Азефе были малиновой кожи, самые дорогие, очень, видимо, мягкие, настоящая лайка.

Еле дойдя до кресла, Азеф снова обрушился; кресло заскрипело, и Герасимов испугался, как бы оно не развалилось под слоновой тяжестью друга; о чем я, одернул он себя, развалится – починят, у человека трагедия, а я о мебели.

– Во время третейского суда над Бурцевым, – всхлипнул Азеф, – все его нападки отбили поначалу… А потом он сказал, что у него была встреча с Лопухиным… И тот дал показания, что я… Что я… Вы понимаете?! Меня теперь убьют! Зарежут или пристрелят! Понимаете или нет?! – спросил он жалобно, словно маленький ребенок. – А у меня жена, Любочка! Дети… Вы понимаете, что сделал ваш Лопухин?! Я же на него работа-а-ал, – чуть не завыл Азеф, стараясь сдержать рыдание. – Он про меня все знает…

– Ничего он про вас не знает! И перестаньте плакать! Взрослый мужчина, как не совестно! Не верю я вам. Не верю, и все тут! Он не мог, понимаете? Он же давал государю присягу на верность.

По-прежнему неутешно плача, Азеф ответил, всхлипывая:

– А Меньшиков не давал?! Бакай не давал?! Оба давали! А потом назвали мое имя Бурцеву… Ну ладно, их Чернов с Савинковым отвели – пешки! А тут Лопухин! Он же мог знать, что я вам Савинкова под петлю отдал… А этот лишен жалости, он мне горло будет бритвой перерезать и в глаза заглядывать, чтоб насладиться моим ужасом…

– Погодите вы, – раздражаясь, сказал Герасимов. – Лопухина из-за вас погнали с должности! Из-за того, что вы великого князя Сергея на воздух подняли… Стойте на своем: «Месть!» Лопухин вам мстит за то, что вы оказались невольным виновником его позорной отставки! И за Плеве он вам мстит! Вы же ставили акты? Вы или нет?

Азеф на какое-то мгновение перестал плакать, втянул голову в плечи, лихорадочно раздумывая, что ответить Герасимову; признание такого рода могло грозить петлей. Хотя какая разница, где повесят – в собственной парижской квартире или на Лисьем Носу?!

Снова начав подвывать на одной высокой, по-бабьему безысходной ноте, Азеф не говорил ни слова.

Герасимов сразу же понял, отчего тот на мгновение замолк, – ясное дело, с Лопухиным играл двойную роль; только мне служил верой и правдой, ни разу не подвел; в конце концов, генерала Мина я ему отдал

– без слов, конечно, но разве нужны слова единомышленникам, когда глаза есть?

– Самое ужасное, – проговорил наконец Азеф, по-прежнему всхлипывая, – что они меня настигли, когда я покончил с этой страшной двойной жизнью, думал, вздохну спокойно, научусь засыпать без стакана ликера…

– Знаете что, Евгений Филиппович, одевайтесь-ка, милый друг, и поезжайте домой к Лопухину. Адрес я вам дам. Я не верю Бурцеву. У меня такое в голове не укладывается. Ну, жалься на правительство, брани Столыпина – теперь это своим не очень-то возбраняется, но чтоб отдавать революционерам коронного агента?! Нет и нет, не верю!

– Я боюсь, – прошептал Азеф. – Я боюсь к нему идти, Александр Васильевич… Я всего теперь боюсь, я раздавлен и сломан! Я погиб.

– Встаньте. Встаньте, Евгений Филиппович. Мне стыдно за вас. – Герасимов отошел к сейфу, достал несколько паспортов – немецкий, голландский, норвежский. – Берите все три. Абсолютно надежны. Дам еще три русских. В деньгах вы не нуждаетесь. В крайнем случае – исчезнете… Это бедному трудно исчезнуть, а с деньгами – плевое дело.

… Дверь Лопухин открыл самолично; по случаю субботы горничную отпустили к тетке, что жила на островах; увидав Азефа, не сразу его узнал; потом, вглядевшись в отечное, желтое, залитое слезами лицо провокатора, сделал шаг назад и демонстративно прикрыл рукой ту дверь, что вела в квартиру.

– Что вам? – спросил брезгливо, будто обращался к какому нищему или того хуже.

– Алексей Александрович, мне совершенно необходимо с вами объясниться, – всхлипнул Азеф. – Найдите для меня хотя бы полчаса.

– Нет. Я занят, – отрезал Лопухин. – Если что-либо срочное, извольте отправить письмо, я отвечу, если сочту возможным.

– Я не могу уйти, не объяснившись… Речь идет о моей жизни… Вы действительно встречались с Бурцевым?

Пьянея от неведомой ему ранее радости – ощущать себя самим собою, Лопухин ответил:

– Да. Я с ним встречался.

– И вы– открыли ему все?

– Да. Это был мой долг. Понятный долг честного человека.

Азеф на какое-то мгновение стал прежним Азефом; тяжело засопел, плакать перестал, расправил плечи:

– А каким вы были человеком, когда торопили меня, чтоб я вам Чернова отдал с Савинковым? Чтоб петлю на их шеи поскорей накинуть? Честным человеком?!

– Вон отсюда, – сказал Лопухин, кивнув на входную дверь, которую Азеф не догадался захлопнуть. – Вон!

– Да как вы…

– Вон, – повторил Лопухин и начал закрывать дверь, подталкивая ею плечо Азефа; тот обмяк, оттого что до ужаса четко увидел проститутку Розу, которую он, облегчившись, так же брезгливо выставлял из квартиры

– в студенческие еще годы.

К Герасимову возвращался под дождем, пешком, не проверяясь, забыв про постоянно грозившую ему опасность. Холодный сетчатый дождь был ему сейчас радостен, – жизнь; я живу, иду под дождем, ступаю, как в детстве, в лужи; это же такое счастье – делать то, что запрещают, воистину высшее счастье жизни, – украдка, тайна, шалость!

Войдя в квартиру полковника, снова обрушился в кресло, которое затрещало еще круче и обреченнее; закрыл глаза, потер веки; в черно-зеленых кругах, как в каком-то ужасе, возникло лицо Каляева; я убил его, услыхал он свой голос; и Фрумкину я убил, и Попову, и Зильберберга, а он меня называл «дядя Ванечка»; ох, только б не думать об этом; не я их – так они б меня убили. Жизнь – это борьба. Нечего слюни распускать. Думай о себе. Нет ничего выше тебя, Евно. Ты средоточие всего, потому что жив и борешься за то, чтобы жить как можно дольше. Ты ни в чем не виноват, – уняли бы безумного Бурцева, и ты бы убил царя; как пить дать, Герасимов этого же хочет, дураку не видно…

– Ну как? – спросил Герасимов. – Объяснились?

Азеф потер лицо мясистой, громадной ладонью и грубо ответил:

– «Объяснились»? Да он меня взашей прогнал. Зря я вас послушался. Теперь мне спасения нет. Он им скажет, что я был у него, а ведь я сюда из Берлина нелегально уехал, ЦК убежден, что я сейчас работаю в Берлине, проверить – раз плюнуть…

Герасимов положил руку на оплывшее, по-бабьи жирное плечо Азефа и сказал:

– Я поеду к нему сам. Обещаю: договоримся миром.

– Нет. Не договоритесь, – Азеф покачал головой. – Напрасно все это. Ни к чему. Только дерьма нахлебаетесь.

– Мы с ним друзья, Евгений Филиппович. Сослуживцы как-никак.

– Вы «сослуживцы», – Азеф сухо усмехнулся. – А я «подметка». Что со мной говорить? Отслужил свое – ив мусор, вон из дома…

– Я не узнаю вас, Евгений Филиппович. С таким настроением вам нельзя возвращаться. Вам предстоит состязание, и вы обязаны его выиграть. И вы его – с вашим-то опытом, с волей вашей – выиграете. Я в вас верю. Обещаю вам локализовать Лопухина. Слово чести.

… Назавтра, в ранние петербургские сумерки, когда шквальный ветер, налетавший с залива, рвал полы пальто и нес по улицам мокрый снег с дождем, Герасимов вылез из экипажа на Васильевском острове, рядом с особняком графини Паниной, где жил Лопухин, и поднялся по широкой лестнице, устланной красным ковром, на третий этаж.