Пароль не нужен - Семенов Юлиан Семенович. Страница 46

– Почему не сделали этого раньше?

– Вас поджидал. Боялся, как бы не начали с ходу садить из орудий.

– Кто с вами?

– Это Суржиков. Он старик. Он ни при чем.

– Мы все при чем, – сказал Суржиков, – в нас всех одна кровь. Ты нам позволь, гражданин комиссар, тихо попробовать.

– Раньше надо было тихо пробовать. Сейчас надо громко, чтобы другим неповадно было повторять.

Бойцы вступили в деревню и взяли карабины наизготовку. Шли быстро, снег хрустко скрипел. А луна еще не растаяла. И звезды моргали белым холодом. Тихо: скотина не мычала, из труб дым в небо не тянулся. И пламя долизывало черные головешки сожженных изб.

Постышев входит в штаб. Здесь тугой спиртной дух. Повстанцы валяются вповалку, храпят на самых высоких нотах. Постышев подвигает себе табурет, садится посреди комнаты и ждет, пока бойцы с бронепоезда разоружат спящих «членов» и «министров».

– Все готовы, – докладывают Постышеву, – пустые они.

– Атамана разбудите.

– Кольк, а Кольк…

– У…

– Вставай, сукин сын…

– Чего? – сонно, не продирая глаз, спрашивает Колька пропитым голосом.

– Вставай, – говорит Постышев, – заспался.

– А ты кто такой?

– Постышев я.

– Сдаваться пришел?

– Ага. И блины тебе печь.

– Муки нет, народу роздал.

– А ну подымайся, пошли!

Чуть брезжит рассвет. Крестьян собрали на деревенской площади, перед церковью, которая стоит сиротливо и отрешенно – двери повыломаны, окна без стекол, забиты крест-накрест, на изрешеченном снарядами куполе надрывно кричит воронье. Здесь и жители, и охотники, пришедшие из тайги, с белковья, и бойцы с бронепоезда.

Колька-анархист и его «министры» проходят на середину круга в сопровождении Постышева, Кулькова, комиссара «Жана Жореса» и трех госполитохрановцев с бронепоезда.

– Погорельцы, идите сюда, – приглашает Постышев.

С плачем и тихим причитанием к нему пробираются крестьяне, дома которых были сожжены вчера Колькиными пьяными дружками за «буржуазность».

– Кто вас жег?

– Вон стоит, ирод!

– Этот? – показывает Постышев на Кольку.

– Он самый!

– За что ты их пожег? – спрашивает Постышев Кольку.

– Буржуи они.

– С чего взял?

– С того, что у всех избы соломой крыты, а у этих кровелем и пятистенные, и амбарищи – будь здоров!

– Да господи! – кричит кадыкастый старик с острой, клинышком, бороденкой. Лицо его в копоти, огромные крестьянские руки искровавлены, в глазах – ужас и страдание. – Да господи, кто же здесь скажет, что я такой-сякой?! Семья у меня большая, все мы в труде! Оттого и кровель! Или нет, мужики?!

А мужики в толпе покашливают – молчаливы они от природы, их смущение берет, когда надо громко говорить. Если кто первый начал, тогда б поддержали, а кто сейчас первый начнет, когда ничего не ясно?

– Чего молчите-то?! – жалобно выкрикивает старик. – Мефошка, скажи! Пров, чего рыло воротишь, я ж тебе поле пахал!

Нет, молчат мужики. Только звенит на площади один жалобный стариковский голос. Да изредка воронье всполошится, загалдят птицы, захлопают крыльями, закружат над куполом и – смолкнут все, будто по команде.

– Чего же вы молчите, граждане? – спрашивает Постышев. – Если он кулак-мироед, у меня с Колькой один будет разговор, а если он справный мужик, работал в поте лица, так я по-другому все оценю. А ну вы, гражданин.

Мужичок, к которому обращается Постышев, кряжист, волосат, по-чалдонски широкоскул.

– А я чего? Я ничего не знаю.

– Сам из этой деревни?

– Ну а как же иначе, понятно, из этой.

– Деда знаешь?

– Какого деда?

– Меня! Меня! – кричит кадыкастый старик.

– А… Его… Так рази он дед? Он и не дед вовсе.

– А кто он?

– Васька он. Пантелеев.

– Дозволь мне сказать! – выходит из толпы древний дед.

– Прошу.

Дедушка идет на середину площади, срывает шапку, кланяется церкви, крестится и говорит Постышеву:

– Ты мужика пытаешь, а он – смущенный нынче, мужик-то. Потому и молчалив! Раньше справный мужик в мироедах ходил, потом Ильич сказал, что справный мужик – он тоже мужик, а не каркадил нильский и жить тоже может. Потому что – нэп! Тут вздох по нам прошел и радость, а теперя вот этот гражданин сказал, что он заместитель Ильича, и приказал пожечь всех справных, у кого не солома, а кровель. Вот оттого мужик смущенный и боится про то сказать правду, что Васька Пантелеев мужик как мужик, на себе пашет, на себе таскает, из себя жгут виет. Я – сирота, живу себе Христа ради, мне страх неизвестный, а остальные молчат! Вы уйдете, а этого гражданина анархиста тут гарнизон останется, а он им спирт роздал с мясом, они за него кому хошь голову прошибут. Вот и все.

Старик надевает драный картуз на лысую голову, поросшую легким пушком, снова кланяется на все четыре стороны и уходит в толпу.

– С чего ты решил, что Пантелеев буржуй? – спрашивает Постышев Кольку.

– Да какой я буржуй?! – Пантелеев рвет натруженными пальцами бескровные губы. – Вона зубы-то мои где?! Нет их у меня, голод да цинга скрошили!

– Отвечай! – сдерживаясь, просит Постышев.

– А, притворяется он! Ишь комедь тут выкручивает! Небось забыл, как давеча орал: «Пропадите вы, красные, все пропадом!»

– Так ты комод мой грабил! Что годами копил, себе в куске отказывал! Ирод треклятый, нет на тебя погибели!

– Я – революционер! – говорит Колька. – Мне на твои комоды семь раз плевать! Я с амбара, который народу роздал, себе ни крохи не взял, а вона в каких галифе хожу – на просвет и драные!

Постышев курит папироску быстрыми затяжками и смотрит из-под насупленных пшеничных бровей то на Кольку, то на мужиков.

– А ты чего для революции делал в своей презренной жизни?! – продолжает Колька. – Ты только ейными благами пользовался, а ей зад казал!

– Сам ты ей зад казал! А кто партизанам подводы давал без денег?! А кто хлеб для голодающих отгружал без счету?! А кто зятя на войну проводил?! А кто коня отдал в армию к Блюхеру?!

– Про то молчи! Она тебе заместо всего этого землю дала!

Сквозь толпу медленно идет седая простоволосая баба. Она сейчас не видит никого, идет прямо на Кольку. Тот продолжает поначалу хорохориться, но чем ближе подходит простоволосая женщина, с лицом закопченным, темноватым и с белыми остановившимися глазами, тем тише становится Колька, а потом он начинает пятиться от женщины, но она неожиданно для всех делает прыжок, звериный, отчаянный, вцепляется в Колькины уши, рвет их и кричит на одной ноте – исступленно и жутко. Ее с трудом отрывают от Колькиной, враз окровавевшей головы. Женщина бьется в руках госполитохрановцев и кричит:

– Плевать я хотела на вашу землю и на твою революцию! Гад! На кой она мне, если ты Машку мою опоганил?!

– Чего вы требуете для него? – спрашивает побелевший Постышев. – Какого наказания?

Мужики молчат.

На востоке, толчками, поднимается из-за сопок красный диск солнца. Он разрезан синей полосой туч.

– Смерти ему мало! – говорит женщина, ослабевшая от крика. – Мало ему смерти, иуде подлому.

– Дурачье! – кричит Колька. – Вот продадут вас коммунисты белым – тогда заплачете. Я ж добра вам хочу! Я ж полной свободы вам хочу!

– К стенке его! – говорит Суржиков. – К стенке!

Кричит воронье, чиркает черными молниями по красному диску солнца. Небо розовеет исподволь, постепенно – с севера на юг. Тайга смотрится на просвет – как черепаховый, старинной работы, гребень – по вершинам далеких сопок.

И гулко, широко звучит залп.

Эхо грохочет в сопках, балуется, похохатывает и резко смолкает.

К бронепоезду идут бойцы. За ними, растянувшись цепочкой, во главе с Кульковым и Суржиковым, тянутся давешние «повстанцы».

Кульков, обежав по глубокому снегу колонну с бронепоезда, запыхавшись, обращается к Постышеву:

– Павел Петрович, ты позволь нам сразу на передовую, чтоб кровью искупить.

– Не его надо было стрелять, – сквозь зубы цедит Постышев, – а тебя – большевика! Ишь либерал! Ты добренький, а комиссар Постышев пусть стреляет, да? Ты молчи только, ты сейчас молчи, потому что нет тебе оправдания!