Лебединая дорога - Семенова Мария Васильевна. Страница 107

И было радостно, что это друзья.

Хан и князь охотились вместе, и булгарин дивился про себя, глядя, как Чурила один шел на разъяренного вепря.

Кабаньи челюсти с клыками князь приберегал — свезти домой, подарить священному дубу. А потом оба ехали за лес, в широкое поле, и тут уж было раздолье степному орлу Кубрату. Сам собой натягивался в руках лук, летел вперед золотошерстный скакун, взмывала с кулака когтистая ловчая птица.

Как ни тянулся Чурила, а в поле от хана все же отставал. Вечером, в кудо, возле огня, верный Лют разматывал на его теле промокшие повязки и чуть не плакал:

— Меры не знаешь, княже! Вот разболеешься…

Чурила, сдерживая боль, отзывался лениво:

— Что слышу? Ишь, боярин у меня новый, муж смысленный, князю советник… али позабыл я, кто ты есть, свет Вышатич, напомни.

— Отрок, — бормотал Лют сердито.

— А что то значит? — спрашивал Чурила. Хочешь не хочешь, приходилось отвечать:

— Речей не ведущий…

— Ну то-то, — выговаривал князь добродушно. И щелкал Люта в лоб:

— Вот и знай молчи себе, пока не спрашиваю.

И вытягивался на лежанке, позволяя укутать себя пушистым мерянским одеялом. Лют чутким клубком сворачивался у него в ногах, подсовывая под щеку кулак… Меч его покоился рядом, у руки, тоже готовый взвиться по первому зову. Небось еще больше ран было бы у князя, если бы не этот меч да не посеченный Лютов щит возле стены. Сладко было думать об этом, засыпая подле Чурилы Мстиславича на охапке соломы. Еще Лют думал иногда про брата Любима.

Думал без зависти, больше с презрением… Тот небось спал дома, на заботливо взбитой перине. И сам мог послать челядинца в отцовскую медушу — за квасом, за сладкими сушеными яблоками. Мог-то мог — а кого князь взял с собой в Круглицу?

На Радима? Или сюда? Нету у князя для Любима ни дела, ни ласки, ни даже щелчка в лоб…

Вот и снится Люту, будто вынимает он Мстиславича из когтей у змеища — три головы, будто растворяет каменные пещеры, выносит злато-серебро, выводит под белы руки девицу — красу ненаглядную. И сидит на пиру одесную от князя, и не слуга — брат Любим подает ему хмельную чашу, всю в самоцветных каменьях.

Пирует Лют, кладет в рот румяное лебяжье крылышко, утирает с подбородка мед-пиво… А сам слушает, не зовет ли князь, не шумит ли за дверьми кто недобрый, не кричит ли во дворе рыжий петух. Срамота — продрать глаза позже князя! Да еще теперь!

Уезжали они из Барсучьего Леса в один день. Чурила с дружиной, хан Кубрат, викинги на корабле. Было им по пути — речкой до впадения в Рось-Булгу.

А уж там, как засинеет впереди неоглядный вольный простор, разойдутся их дороги. Одна на полдень, другая на полночь…

Поразмыслив, Халльгрим решил не обирать в этот раз и так потрепанного селения. Знал — меряне будут ему за это благодарны. Для лучшего мира с финнами он даже отдал им часть добычи, взятой на синей лодье. Взамен обрадованные барсучане натаскали ему полный корабль всякой снеди — меда, ягод, орехов, сушеного мяса и рыбы. Маловато было только зерна. Ну ничего — купят где-нибудь.

Или возьмут…

Злополучный Торгейр херсир все еще лежал на широкой палубе, никак не подпуская к себе смерть. Поначалу он отказывался от еды, и только в самый день отплытия Видга после долгих уговоров накормил его сладкими мерянскими лепешками с малиной и молоком. Поев и утомившись, сын Гудмунда сразу уснул, впервые спокойно за все эти дни. Рядом с ним сидело и лежало десятка полтора такого же невезучего народа — своих и словен, кого достали в сече ютские топоры. Сидел и Гудред Олавссон. Ему уже успели дать прозвище: Паленый.

Задремав, Торгейр как раз и пропустил то, о чем так долго мечтал. Не увидел, как Бьерн кормщик впервые двинул рукой дубовое правило. Не слышал его команды, заставившей скрипучие блоки запеть все разом, одевая новенькую мачту клетчатым, сине-белым ветрилом.

Люди смотрели на берег, вдруг быстро покатившийся мимо, на Барсучий Лес, пропадавший за поворотом реки, на мерян, махавших с откоса… Чурила, несмотря на раны, ехал берегом, вместе с ханом Кубратом. Когда же пришла пора каждому поворачивать к своему дому, обменялись подарками: булгарин дал князю звонкую саблю, пернатый шлем, лук и колчан. Взамен принял кольчугу, тяжеленный меч и длинный крашеный щит. И поклялся — стоять за кременчан так же, как те будут стоять за него. Поклялся голубой степью, плодородной землей, хмелем, веселящим сердце героя, табунами коней…

— А я, — сказал Чурила, положив, по обычаю, оружие наземь, — клянусь секирой Перуна, бородой Волоса, молотом Сварога… будет у тебя, хан, нужда, позовешь — приду. И тебя стану ждать на подмогу.

Плеснула холодной волной, дохнула свежим предосенним ветром славная Булга-Рось. Смыла следы копыт, разбежавшиеся в разные стороны…

Еще в Барсучьем Лесу, вскоре после битвы, князь позаботился о гонцах. В Беличью Падь полетела весть о победе и наказ мчать в Кременец новую Радогостеву боярыню; в Медвежий Угол — слово о том, что князь-батюшка раздумал заезжать за данью и велел мерянам везти ее самим. И, конечно, домой — чтобы не волновались: дружина возвращалась в город обходным путем, по реке.

Любо ехать по высокому берегу, дыша полной грудью, оглядывая живой, полноводный простор, украшенный скалящимися на ветру гребешками да пестрым парусом корабля! Любо поднимать в заводях стаи откормившихся птиц, тяжко ложащихся на крыло. И следить за безусыми отроками, без промаха; влет бьющими к завтраку уток. Любо знать — каждый новый день, да что, каждый шаг коня несет все ближе к дому. К знакомому двору, к ступенчатому крылечку, к скрипучему всходу…

Спешил князь, спешил по реке синий с белым носом корабль. Там тоже скучали без жен и подруг. Скучали по накрытому столу в длинном, совсем торсфиордском доме.

Один Торгейр никуда не спешил, твердо уверенный, что умрет тут же, как только его снесут на берег с корабля. Но до дому было еще неблизко, и ему становилось то хуже, то лучше. А когда он открывал глаза, то видел над собой небо в разорванных облаках и чаек, вьющихся у паруса боевой лодьи…

— Никак раздумал умирать, Торгейр херсир? — спросил его Халльгрим однажды вечером, когда половина людей уже спала, закутавшись в одеяла.