Дороги Младших Богов - Сердюк Андрей. Страница 39

Я задавался такими вот вопросами, мучился, а он знай читал себе стишок, от удовольствия пуская пузыри:

И только тонкий голосок,

Внезапно зазвучав,

Был и молитвенно высок,

И чист, и величав.

То черный дрозд — и мал, и прост,

Невзрачен, слаб и хил —

Глубоких сумерек погост

Восторгом огласил.

Источник радости иссяк —

Весенний водомет,

Куда ни глянь — мороз и мрак,

А черный дрозд поет.

Поет, как будто угадав

На тризне наших дней,

Что я вблизи и я не прав.

Поет. Ему видней.

— Прониклись? — спросил он, завершив декламацию.

— Не очень, — ответил я, дабы еще немного позлить паука. — Но в принципе уже понял: если в кране нет воды, значит, выпили дрозды.

— Вижу, не прониклись, — недовольно проворчал старик. — Ладно, сейчас. Где-то у меня тут был перевод посовременней. Может, благодаря этому вы наконец-то сможете понять, что именно заставляет столь разных авторов делать всё новые и новые расшифровки этого стихотворного послания. Идите сюда.

Не выпуская канделябра, он подошел к одному из стеллажей и свободной рукой пододвинул к нему стремянку. Приступив к восхождению, попросил:

— Придержите, качается.

Я, доверчивый малый, конечно же откликнулся и помог, ё-моё.

И вместо заслуженной благодарности тут же получил канделябром по беззащитной своей голгофе.

Если на сцене повесили канделябр, сами понимаете, как оно всё.

«Кто бы сомневался» — такой была моя последняя мысль. Она относилась и к общеизвестному назначению старинных — мать их подсвечница! — канделябров, и к пророчеству Седого, что быть мне сегодня битым.

А потом я потерял сознание.

Пришел в себя, когда меня волокли по коридору. Волокли за руки и лицом вверх. Поэтому первым, что я увидел, были неприкрытые плафонами лампы дневного света. Многие из них, судя по всему, давным-давно перегорели, другие подрагивали в ожидании тычка стартера, а те, что светили, светили тускло. Еще я видел, что стены, вдоль которых меня тащили, были серыми. Эти серые плоскости стекались там, сзади и вдали, в черную точку. Из этой самой точки, по всей видимости, меня и извлекли.

Таким вот нехитрым способом был я вскоре — через три поворота направо и четыре поворота налево — доставлен в камеру, описывать которую скучно и лень, поскольку глазу там зацепиться было не за что: стол да два зеленых табурета — вот и вся тамошняя меблировка.

Впрочем, убогость камерной обстановки (извините за ненужную двусмысленность) в полной мере компенсировалась казематно-кислым кумаром, которым там вовсю смердело. Я мыслю, что именно так должен вонять отвар из недельных портянок и стоптанных кирзачей с добавлением протухших навсегда яиц и гуталина, настоянного на тройном одеколоне. В общем, тот еще запашок — будто кто-то из служивых освежился после бритья дешево и набздел на радостях.

Вертухаи в черном, чьих лиц я не увидел, посадили меня — чисто как арлекина тряпичного — на табуретку и вышли, захлопнув за собою стальную дверь, у которой не было щеколды, зато имелся глазок размером с блюдце. Они, сделав свое дело, удалились, но в камере остался я не один. На втором табурете, только за столом, сидел, записывая что-то в гроссбух, некий проныра в рыже-коричневой кожанке, сшитой из бесформенных лоскутков. Выглядел он, этот писаришка штабной, мерзко: бритый желтый череп, щеки как у бурундука и черные очки а-ля Джон Леннон. Я про себя тут же обозвал его Кротом.

Кстати, вы запомнили, что поворотов по коридору было семь: три направо и четыре налево?

Так вот — забудьте.

Абсолютно ненужная информация.

Крот долго не обращал на меня никакого внимания — старательно выводил буковки. Правда, перо у него беспрестанно рвало бумагу и ему то и дело приходилось снимать с кончика гофрированную пульпу. Оттого большой и указательный на левой были у него перемазаны в чернилах.

А я всё это время поглядывал на графин, стоящий у него на столе. Меня мучила жажда.

Наконец он перестал изображать шибко занятого, пододвинул к себе потрепанную папку из серии «Дело номер», сдул с нее пыль и открыл.

Не поднимая головы, стал сверять:

— Стерхов Андрей Андреевич?

— Ну? — ответил я.

— Не понукай, не запрягал, — выдал он сквозь зубы и потребовал: — Отвечай только «да» или «нет». Понятно?

— Понятно…

— Только «да» или «нет». Понятно?

— Да.

— Дата рождения — двадцать первое ноль один одна тысяча девятьсот шестьдесят пятого?

— Да.

— Место рождения — город Саратов?

— Да.

— Национальность — русский?

— Да.

— Семейное положение — холост?

— Да.

— Индивидуальный налоговый номер — три восемь ноль восемь ноль четыре ноль семь пять семь девять девять?

А вот это вот меня уже возмутило:

— Ты чего, лысый, охренел? Откуда я помню?!

— Только «да» или «нет», — хладнокровно напомнил мне Крот.

— Бред какой-то, кошмарный сон. — Я схватился руками за больную голову.

— Уж не знаю, бред или не бред, но за свои слова опрометчивые кому-то отвечать придется, — как бы между прочим заметил Крот и вдруг стал резко брать меня на сущий понт: — Может, на чистосердечное признание решишься?

— Чего?! — офигел я.

— Ладно, не хочешь — не надо, тогда будем по всей форме и в соответствии с УПэКа. Распишись вот тут, где галочка, что предупрежден об ответственности за дачу ложных показаний.

И протянул мне лист. Я лист отпихнул и показал ему две фиги.

— Ладно, — опять не стал настаивать он. — Хотя лично я на твоем бы месте не ерепенился. Неужели ты не понимаешь, что только чистосердечным признанием и оказанием содействия органам дознания сможешь смягчить свою участь?

— Не-а, не понимаю, — честно сказал я.

Мне эта честность давалась легко — я действительно ничего не понимал. И чтобы вынырнуть из глубины этого непонимания хотя бы поближе к его поверхности, спросил:

— Скажи, лысый, где это я нахожусь и что мне такое, собственно, инкриминируется?

Крот неприятно пощелкал костяшками пальцев и ответил:

— Находишься ты, мил человек, в том самом месте, о котором господам гусарам приказано молчать, а обвиняешься ни много ни мало в государственной измене.

— В государственной измене?!

— Именно.

— Ага. Даже так. И в чем же моя измена выражается?

— А ты не знаешь?

— Нет.

— И даже не догадываешься?

— Нет.

Крот показал крысячьи резаки, типа улыбнулся, полистал папку, нашел среди подшитых документов нужный и предъявил следующее:

— «Заходит как-то Путин в свой кабинет и не поймет ничего. Что-то мебель совсем незнакомая какая-то. И из его-то окна площадь Красная видна, а здесь, из этого окошка, — только мусорка немножко. Ну а потом, у него-то на стенке портрет И. Хакамады висит, а здесь — Овцы Мураками. Что за фигня, думает.

Но по портрету Овцы как раз и догадался — не дурак, наверное, — что в кабинет генпрокурора Устинова случайно зашел. А как догадался, так сразу и вышел.

Ну, если честно, не сразу. Сначала пнул ногой пару раз по системному блоку, а потом действительно вышел».

Закончив читать, Крот спустил очки на кончик носа и, сверкая поверх них своими поросячьими глазками, строго спросил:

— Ты написал?

— Ну, допустим. А что такого?

— А ты не понимаешь?

— А я не понимаешь.

— Ты в курсе, что Президент — это не только главнокомандующий и гарант, но и символ.

— Символ?

— Да, символ государства.

— А-а, в этом смысле, — понял я. — Отчего же, понимаю.

— А зачем же тогда?

— Что?

— Не прикидывайся идиотом. Зачем уничижением занимался? Зачем? А?

— Ну-у-у, — задумался я над тем, как бы ему. Но он не дал додумать и стал экстраполировать:

— Вот представь: сегодня ты плюнул в государство и тебе это, допустим, с рук сошло, а завтра, глядя на тебя, уже тысячи будут плевать на государство. А заплеванное государство — это уже не государство. Это уже черт-те что! А там уже…