Дороги Младших Богов - Сердюк Андрей. Страница 6
— А-а, — пожал плечами потомок Гэсэра и наконец-то произнес нечто членораздельное: — Надо.
— Зачем? — спросил я.
— А-а, однако, делать смысла нет, но, если не делать, смысла не прибавится, — выдал такую мне в ответ тираду старый крест.
И у меня от удивления чуть нижняя челюсть не отвалилась.
Во-первых, не ожидал я от него таких наворотов. А во-вторых, он был до безобразия прав, старик этот. Абсолютно прав. Стопудово. С каких сторон ни подходи.
Мы вот порой мечемся с выпученными глазами по своим клеткам-офисам, распечатками с фиксингами вечерними трясем заполошно и волосы на задницах рвем от отчаяния — мол, «что нам делать? как тут быть? — эР-Тэ-эС упал на восемь пунктов». А здесь, на почве, начальников паники из себя не корчат, не ставят себя в тупик проклятым вопросом «что делать?», а просто делают. То, что положено. Подпирают спинами небо.
Я правую руку преждерожденного поймал и пожал крепко его мозолистую ладонь — мол, уважаю, старик. А Серега хмыкнул и — тот еще краевед — спросил:
— Отец, скажи, когда не в лом, а как эта вот долина называется?
— А-а чего ее называть, когда других нет? — ответил старый хитрец.
— Хм, мудро, — согласился Серега, — действительно, к чему словами сорить, когда и так всё… Когда земля, она плоская. Да, отец?
— Земля не плоская, — с серьезным видом сказал старик, не уловив — а я так помыслил, что не захотев уловить, — в вопросе подначки.
— Всё-таки круглая, да? — сорил харизмой Серега.
— Нет, — было решительно отвергнуто и такое его пред положение.
— А какая тогда? — исчерпал варианты Серега. И тут же была открыта ему великая тайна:
— Шарообразная она.
Тут, конечно, Серега рассмеялся. От души.
— Но покоится она на спине Золотой Лягушки, — не обращая внимания на его смех, назидательно добавил степной космогон.
Теперь уже рассмеялся и я. Ну разве не прикольно? Реально меня эти два клоуна рассмешили.
Но тут старый такое сказал, что я тут же рванул ручник.
— Вообще-то, оно вон как выходит: уже она, всяко-разно, не покоится… То есть еще не покоится… Но должна будет успокоиться… Или наоборот. Иначе зачем ты пришел втроем…
И тут дед осекся.
— Как это — втроем? — поразился я автоматом, а потом, сообразив, что нужно изумляться совсем другому, спросил: — Ты о чем это вообще, отец?
Но он не стал отвечать — мол, как хочешь, так эти «уже — еще» и понимай; мол, всё, что должен был тебе сказать, сказал. За остальным — в справочную.
Я и так и сяк, но как отрезало его. Запартизанил дед. Пришлось отстать.
И тут же он засуетился, слазил в свой латаный-перелатаный мешок да одарил нас —добрейшей души чел — лепехой незамысловатой и прокисшим кобыльим молоком, что в пластиковой бутылке из-под какой-то колы у него имелось.
Когда перекусили, Серега, с трудом стоявший после бессонной ночи на своих ходулях, завалился спать в короткой тени непонятных кустов, а я принялся угощение отрабатывать. Разделся до трусов, из майки чалму смастырил и пошел гусениц в целлофановый пакет собирать. Как тимуровец.
Сначала стремно было, а после ничего — азарт охотничий появился. И даже в раж вошел. А чего? Тоже дело. Бессмысленное, конечно, как дед подтвердил. Ну и что? Вы много занятий знаете, в которых смысл присутствует? Я так, пожалуй, два. Впрочем, безопасный секс можно не считать — какой в нем реально смысл? Значит, одно — небезопасный секс. А остальные наши дела если и имеют смысл, то настолько высший, что и не постичь его.
Насобирал я восемь тысяч сто тридцать две… Нет, сто тридцать три, кажется. Или тридцать четыре? Ну не важно. В одном месте я там сбился, пересчитывать не стал, и сколько точно поборол, теперь и не узнать. Но много.
А сбился оттого, что притчу очередную сочинял. Про Гусеницу, Которая Стала Бабочкой. Вот эту вот притчу, кому интересно.
Жила-была в одном таком немаленьком городе одна такая себе Гусеница. И все вокруг считали ее большой засранкой, поскольку она только тем по жизни и занималась, что зеленые листья без остановки жрала, а пользы общественной никакой не приносила. И, похоже, даже и не собиралась.
Гусенице этой, честно говоря, было глубоко плевать на то, что кто-то там о ней что-то. Ее это особо не напрягало. Не трогало. Не заботило.
Но вот однажды сидит она, такая вся индифферентная, на одном дереве. Для тех, кому это так уж важно, для тех, кто не хочет иметь дело с деревом-идеей Шопенгауэра, уточняю: на канадском клене, что растет на углу Восемьдесят Первой и Риверсайд.
Короче.
Сидит она, значит, на этом самом канадском клене и, по своему обыкновению, листья монотонно один за другим уминает.
А тут к ней на ветку присаживается деловой такой Воробей. Не просто так, естественно, а с прозрачным намерением ее слопать. Склевать то бишь хотел он ее. Походя.
Но, услышав, как она громко чавкает, увидев всю ее такую небритость, рассмотрев неухоженность целлюлитную, поморщился, сплюнул от досады — и был таков. Не стал, короче говоря, трогать. Улетел.
Да-да.
Именно так и было.
И вот это вот самое обстоятельство Гусеницу как раз и задело за живое. Что какой-то там транзитный Воробей ею побрезговал. И вообще.
Тогда-то она впервые и задумалась и о своем бытие, и о том, как она в чужих глазах выглядит, и о другом всяком таком. Духовном, вечном и высоком. А подумав, решила: видимо, нужно что-то делать. Видимо, нужно что-то срочно предпринимать. Просто срочно.
И стала, не откладывая в долгий ящик, а тем более — на никогда не наступающий понедельник, саморазвитием духовным заниматься с целью полного изменения своего ментального содержания. И таких в этом деле перерождения высот вскоре достигла, что однажды утром превратилась — после продолжительной медитации по методу товарища Фабра — в красивую Бабочку.
Сподобилась, значит.
Ну и тут же почувствовала, как отношение окружающих к ней резко изменилось. Все вокруг сразу стали ахать-причитать: «Ах, какая прелесть! Ах, смотрите, она еще и цветы опыляет?! Ах, какая же она такая вся комсомолка, активистка, да и просто красавица! Не то что эта зловредная — тьфу на нее! — уродина Гусеница».
И тут бы Бабочке в новом своем воплощении жить и радоваться, а ей почему-то стало вдруг грустно. Впала она в какую-то такую, знаете ли, депрессию. Сядет где-нибудь, бывало, в тенечке, крылья сложит и думает себе: «Ну как же они не поймут, что я и есть та самая Гусеница? Как же так? Почему они никак не осознают, что если нет Гусеницы, то нет и Бабочки? Ну почему они такие глупые? Ведь пока делят они Неделимое на Зло и Добро, на Красоту и Уродство, не будет им покоя-успокоения, не избавиться им от суеты и кликушества, не спастись от мук и страдания».
Довольно часто она так думала-размышляла, о других бескорыстно радея. Пока ее, голубушку, от философствования чрезмерного бдительность потерявшую, тот самый Воробей командировочный не того самого… Не ням-ням.
Вот такая притча. С таким вот грустным финалом. Но такова ведь и жизнь наша. Что тут поделать.
Хотя для тех, кто любит хеппи-энды, я сообщу по секрету, что на самом деле она спаслась. Спаслась-спаслась. Сбежала каким-то чудом от Воробья. И улетела из опостылевшего города. Перемахнула через два океана, три моря, а также хребет восточных гор и попала прямиком в сон небезызвестного мудреца Чжуан Чжоу.
И от усталости забылась там, в чужом сне, чудесным вечным сном.
Такой на самом деле конец у этой притчи.
Хотя людям продвинутым я сообщу: не такой, конечно. Там еще продолжение случилось. И в действительности всё закончилось тем, что Чжуан Чжоу, услышав однажды во сне по радио мою притчу о Гусенице, Которая, Став Бабочкой, Залетела в Его Сон, проверил это всё, не просыпаясь, на вшивость. А удостоверившись в истинности, сочинил во сне же притчу о Спящей Бабочке. Ту самую, где спящему Чжуан Чжоу снилось, что он не Чжуан Чжоу, а бабочка, которая спит и видит во сне, что она не бабочка, а Чжуан Чжоу, который спит и видит… Ну и так далее. До тех пор далее, пока окончательно становится неясно, где Чжуан Чжоу, а где та бабочка.