Затяжной выстрел - Азольский Анатолий. Страница 10

Подавленный и униженный, пробрался он в прихожую за палашом и мичманкой, не простился, ушел. и спасением от оскорбляющей наготы всего сущего — в него впилась догадка: так есть. так было и так будет! Из века в век плодоносит человеческое древо, и все страсти человеческие произросли из примитивнейшего стремления пить, есть, группироваться в семьи — со все большими удобствами. Людям надо просто жить — из века в век, изо дня в день, и люди так живут, потому что какая— то часть их, меньшая, но лучшая, готова своей жизнью пожертвовать ради таких вот матерей и дочек. Он — мужчина, воин, и чем горше служба, тем счастливее удел мирно живущих граждан… Воин! Мужчина! Офицер!

Слова эти, не раз им повторяемые, помогали служить — честно, грамотно, верно. На линкоре что две звездочки на погонах, что две лычки — служи и служи, поблажек никому. Да еще помощник командира, который его сразу почему— то невзлюбил, а помощник — это расписание вахт и дежурств. «Четыре через четыре!» — определил помощник, и Всеволод ногами своими мог подтвердить свирепость этой формулы: четырехчасовые вахты он отстаивал после четырехчасового отдыха, заполненного бодрствованием, той же службой. И так пять месяцев подряд. Но ни во взгляде Всеволода, ни в походке затравленности не чувствовалось, он проверял себя не перед зеркалом, а способностью безропотно тянуть лямку. Он даже помощника оправдывал: из семидесяти офицеров линкора лишь четверть могла нести вахту на якоре, а на ходу и того меньше, — невелик выбор! И помощник сам — затравленный, в личном деле его, говорят, пометка: выше помощников командиров кораблей 1-го ранга не продвигать! Бедняга погорел еще в военную пору, гонял транспорты из Сан— Франциско во Владивосток, неделями мотался по западному побережью США и где— то что-то совершил; намекали на некоторый американизм в поведении, не отразившийся, правда, на чистоте сине— белого флага. Совершил — а мог и не совершать; вот она, офицерская судьба, вот она, еще одна расплата. Но опять же мог помощник заградительную, пометочку в личном деле зачеркнуть, была у него такая возможность, испытанная дедовским способом — прикосновением брюха к ковру в одном из кабинетов столицы, и возможность эту помощник отверг. Как— то на вахте Болдырев подумал: а что было бы с ним, не оттолкни он в Баку ту льнущую к нему девочку?..

«На тяготы службы не реагирует, в обращении со старшими достоинства не теряет», — такую фразу вписали в его характеристику. Пошел на курсы, окончил, вновь линкор, командование дивизионом. Книги на французском языке — в сейфе, ключ от него постоянно в кармане, вестовой найден идеальный, сплошная таежная дурь, а фамилия — Матушкин — позволяет опускать бранные словечки, они заменены упоминанием вестового.

Нет, к прошлому не придерешься — к такому выводу приходил капитан-лейтенант Болдырев. И обрывал мысли, потому что не хотел думать о настоящем, хотя оно— то, настоящее, никак не могло попасть в личное дело. Как не попала та бакинская ночь, когда поклялся он служить верно, честно и самоотверженно.

Однажды его пробудил сон, сон светлый, потому что в нем было будущее, созданное прошлым, погоны с двумя просветами, папироса, которую только он один, командир корабля, может курить на ходовом мостике… А открыл глаза — все та же каюта, все тот же проклятый вопрос: как жить дальше? Не служить, а — жить?

И не раз его будили такие сны. Не зажигая лампы, он одевался. Пробирался к грот— мачте, переступая через спавших на верхней палубе. Поднимался на мостик, откуда виделись огни упрятанных в бухте кораблей. Два светильника вырывали ют из тьмы, выставляя напоказ, на просмотр плавно закругленный конус кормы, флагшток, стволы орудий 4-й башни, вахтенного офицера, мухой ползавшего по восковой желтизне надраенной палубы.

Этот металлический остров длиною в 186 метров и водоизмещением 30 тысяч тонн был заложен в июне 1909 года, спущен на воду в июне 1911 года, сменил название, вернулся к тому, каким его нарекли, жил, дышал, стрелял, нападал и убегал, сжигал в себе соляр, мазут, порох, прокачивал через себя воду, воздух, механизмами и отлаженной службой пожирая людей, выпрямляя и калеча их судьбы.

Но не этот корабль ломал его судьбу. А то, что лежало в сейфе и было пострашнее книг на французском языке: канцелярская папка с перепискою банно— прачечного треста города Симферополя, случайно попавшая в руки Всеволода Болдырева.

«Случайно ли?» — думал он, стоя на мостике грот— мачты.

Возвращался в каюту, открывал в темноте сейф. нащупывал папку. Уже дважды он пытался бросить ее за борт, утопить, чтоб на дне Северной бухты лежала мина, подведенная под все существование его. Чтоб забылось то, что в папке.

Сейф, куда Болдырев заточил папку, закрывался. Болдырев ложился на койку и засыпал.

3

Переодеваясь к увольнению на берег, Олег всякий раз говорил каюте: — Иду бросаться под танк!

Ночи он проводил на Воронцовой горе, в сухой баньке, куда студентка Соня нанесла подушек из родительского дома. При ветре крышу баньки царапали ветки яблонь. Дверь так скрипела, что могла разбудить родителей. Олег пролезал в окошко и продергивал через него Соню. Она засыпала, а он до утра слушал шелест ветвей, отзванивание склянок в Южной бухте и еле еле слышное шевеление существа, называемого эскадрон. Она была внизу, в Южной бухте, она была за горой, и Северной бухте, она была всюду, и в Соне тоже, в этой курносой и картавящей женщине, полюбившей Олега внезапно и на веки вечные. Все забылось — и шинель, и стыд за стрельбу номер тринадцать, и глупое, невыполнимое обещание сделать батарею лучшей. Все свершится само собою, как эта любовь, как эта банька! Жизнь прекрасна и удивительна! В июле ко Дню ВМФ придет приказ о старшем лейтенанте, он умный, смелый, находчивый, поэтому что-то произойдет еще — и осенью направят его на новый эсминец, помощником, и кто мог подумать, что так великолепно пойдет служба у курсанта Манцева!

Ни вдоха, ни выдоха рядом. Соня спала беззвучно и в момент, когда луна скрылась и оконце стало темным, Олег вдруг оглох и в него вошло чувство времени — застывшей секундой абсолютной тишины, мимо которой промчались куда— то вперед город, линкор, друзья его, оставшиеся живыми после того, как он умер в кромешной тишине и темноте. Это было странно, дико, как если бы на корабле дали ход и нос его стал рассекать волны, а корма продолжала бы держаться за бочку. Олег вскрикнул, стал в испуге целовать Соню, а Соня хрипло сказала, что устала.

Как— то они ужинали в «Приморском», Олег сидел затылком ко входу и вынужден был оглянуться, потому что очень изменилось лицо Сони.

Старший лейтенант, с тральщиков несомненно, физиономия обветренная, походка медвежья… Издали улыбнулся Соне, невнятно и бегло, по Олегу мазнул неразличимым взглядом, подсел к кому— то, чтоб спрятаться за спинами.

Все было написано на честном и страдающем челе Сони. Она сказала плача, что всегда любила только его; Олега, а что было прошлой осенью, так это было прошлой осенью.

— И я тебя люблю, — ласково успокоил ее Олег и добавил, модное словечко: — В таком разрезе.

Он был слишком молод, чтоб ценить такие признания, и Соню забыл до того еще, как простился с нею утром. Уже цвели яблони, несколько шагов — и баньки не видать, Олег перемахнул через забор, отсалютовал танку на постаменте — первому танку, ворвавшемуся в Севастополь, — и невесело подумал: «Того бы, с тральщиков, посадить в танк… Или вместо танка…»

В тех же невеселых думах ожидал он барказ на Угольной пристани. Линкор был рядом, в нескольких кабельтовых, покоился в воде непотопляемым утюгом. Однотипный ему утюг в Кронштадте прозвали «вокзалом» — за трансляцию неимоверной мощности. Про этот же говорили просто: «служу под кривой трубой», имея в виду скошенную первую трубу, след модернизации.

Так что же такое придумать, чтоб батарея вырвалась в передовые?

Манцев еще не вошел в каюту, а старшина батареи мичман Пилипчук доложил: уволенные вчера на берег матросы задержаны комендатурой, комдив приказал разобраться и наказать.