«Тойота Королла» - Севела Эфраим. Страница 62

— Ты не жалеешь? — спросила она.

— О чем?

— Что взял меня… с собой.

— Нет. Нисколько. Я даже рад доставить тебе такое удовольствие.

— Ты — хороший, — просияла она. — Очень, очень хороший человек.

— Немного… преждевременно судишь.

— Нет. Я не ошибаюсь. Твои глаза… не обманывают.

— Тебе виднее. Но не рекомендую делать поспешных выводов. Я такой же скот, как и другие мужчины. И если ты еще не забыла, то ведь привел я тебя к себе с далеко не целомудренным порывом.

— Но ты мне… ничего не сделал. И отпустил.

— Проявив слабохарактерность, — рассмеялся я.

— А я чуть-чуть не проявила… крепкий характер, — выпалила она и в волнении прижала руки к груди.

— Когда?

— Тогда.

— Что же ты хотела сделать?

— Сказать правду?

— Твоя воля. Чего уж нам теперь кривить душой? Нам предстоит быть вместе несколько дней. Лучше все начистоту.

— Хорошо, — сдерживая волнение, произнесла она. — Я скажу правду… А ты… поступай как хочешь. Хорошо?.. Вот когда я была у тебя… в нашем бывшем доме… который ты захватил и… на моей бывшей кровати… хотел меня… ты сам знаешь что… был момент… когда я решила, если ты сделаешь еще один шаг, убить тебя. Да, да. Убить. Отрезать голову… завязать в платок… и привезти Витасу.

— Как свадебный подарок? — усмехнулся я.

— Не смейся, — прошептала она. — Это был бы подарок Литве… Голова оккупанта. Твоя голова. И за это Витас простил бы меня, что я пошла в дом к незнакомому мужчине.

Она умолкла. И я молчал. Потом спросил:

— Куда бы ты понесла Витасу мою голову?

— В лес, — прошептала она.

— Значит, он?..

— Да. — И, помедлив, спросила: — Теперь ты меня ненавидишь?

— Не-ет, — неуверенно протянул я. — По крайней мере, кое-что прояснилось. Хороший подарок везу я в Москву.

— Ты меня выдашь властям?

— За что? Ты не осуществила своего намерения. Моя голова, как видишь, на плечах. И, я полагаю, второй раз у тебя такое желание не возникнет.

— Не возникнет, — тряхнула она головой, и пепельные волосы взлетели над плечами. — Могу поклясться.

Она вскочила с дивана, шагнула ко мне, внезапно опустилась на пол и зарылась лицом в мои колени. Когда я склонился к ней, чтоб помочь подняться, она обхватила руками мою шею, притянула голову к себе и прильнула губами к моим губам.

Я поднял ее, усадил на диван и сел рядом. По щекам ее ползли, растекаясь у губ, слезы. Потом она несколько раз подряд глубоко вздохнула.

— Все! Извини. Ты где ляжешь? Внизу?

— Нет, тебе удобней будет внизу. Я полезу наверх.

— Но я хочу, чтоб ты лег внизу!

— Почему?

— Не скажу.

Она достала из чемоданчика халат и исчезла за узкой дверцей туалета, щелкнув изнутри замком.

Поезд замедлял ход. Я хорошо знал линию между Каунасом и Вильнюсом. Единственная остановка поездов дальнего следования — как раз на полпути, на станции Кайшядорис. Мы подходили к этой станции, рельсы стали разветвляться, и мимо нас поплыли товарные вагоны стоящего на путях длинного состава.

Сначала я даже не понял, почему у каждого товарного вагона с наглухо закрытыми дверями стоит солдат с автоматом, в овчинном полушубке и зимней меховой шапке. Сторожевые собаки — немецкие овчарки — присели у их ног на задние лапы, натянув поводки и вывалив длинные языки. Потом мой взгляд скользнул по узким оконцам у самой крыши вагона. В них чернели железными прутьями тюремные решетки, и за решетками мелькали лица и руки поглядывавших на наш поезд людей. Сомнений не оставалось: это был эшелон с вывозимыми в Сибирь литовцами, и первое, о чем я подумал с досадой, — зачем эшелон стоит открыто, на виду у всех. Меня охватило не чувство стыда за мою страну, не сострадание к несчастным, запертым, как сельди в бочках, в этих вагонах и угоняемым под конвоем далеко от родных мест, в холодную и чужую Сибирь, вернуться откуда почти нет никакой надежды. Меня обеспокоило то, что все это делается неприкрыто, слишком обнаженно и может нанести ущерб нашей пропаганде, на службе у которой я состою.

Затем я испытал неловкость за эти свои мысли. Жалость к людям за решетками шевельнулась в моей душе. И вслед за тем меня охватил панический страх, что Алдона вернется в купе и все это увидит.

Наш поезд уже стоял. На соседних путях темнел подконвойный тюремный эшелон. Наше окно упиралось в зарешеченное оконце напротив, и оттуда из темноты на меня смотрели детские глаза и детская ручонка махала мне. А губы шевелились, что-то говорили, и вернее всего — мне, но мое окно было закрыто, и ни звука снаружи не проникало в купе. Только недоставало, чтоб Алдона увидела эти решетки, эти глаза и ручонку. Я не стал рисковать, выжидая, когда наш поезд снова тронется, поспешно отвязал красные портьеры и, расправив их, плотно, без щели закрыл окно.

Вошла проводница со стопкой постельного белья и, заняв почти все купе своим обширным телом в черной шинели, стала надевать наволочки на подушки, приговаривая со вздохами:

— Видали, сколько их везут? Вот бандиты! Вот народ! Не сидится им спокойно, как всем нам. Шило им в заднице мешает. Вот и в Сибирь загремели. Сибирь-матушка… самую горячую голову остудит, до ума доведет. А как живут? Разве сравнишь с нашей жизнью? Чего им еще надо? Какого рожна захотели?

Я сказал, что мы сами приготовим постели, и, отказавшись от ее услуг, постарался выпроводить ее из купе, пока не вернулась Алдона.

Вместе с толчком тронувшегося поезда она появилась из узкой дверцы в домашних тапочках на босу ногу, в сиреневом коротком халатике, почти не запахнутом на груди, с влажными прядями волос, прилипшими к щекам.

— О, ты уже постелил? Спасибо, — улыбнулась она мне. — Я сплю наверху.

Я тоже разделся в туалете, облачился в пижаму и, вернувшись, обнаружил в купе мягкий полумрак, смутно подсвеченный сверху синей ночной лампой. Когда глаза мои пообвыкли, я различил на моем нижнем диване Алдону, укрытую простыней до подбородка. С подушки лукаво светились ее глаза, а улыбка открыла белые зубы.

Каким-то неуловимым движением она сдвинула простыню на пол и осталась лежать совершенно голая, с треугольником тени внизу живота и двумя небольшими круглыми грудками.

— Я пришла к тебе.

И протянула ко мне обе руки.

— Я люблю тебя.

Мы провели ночь на тесном, не рассчитанном на двоих нижнем диване, не расплетая объятий и лишь изредка вздремнув миг-другой.

Поезд уже несся по снежной равнине восточнее Смоленска, с каждым часом приближаясь к Москве. За сдвинутыми портьерами становилось все светлее.

Алдона скрылась за узкой дверцей замывать простыню.

Потом мы снова пили чай из стаканов в мельхиоровых подстаканниках. В зеркале отражалось мое помятое, усталое лицо, а она вся лучилась свежестью и здоровьем.

— Кем ты меня представишь своим родителям? — блеснула она глазами.

— Задача, — задумался я. — Скажем, что ты мой секретарь. Ладно? И переводчица. Ведь я литовским еще не владею.

— А разве я знаю русский?

— Достаточно, чтоб очаровать любого. И надеюсь, что мои родители тоже не избегнут этой участи.

— А теперь я тебе кое-что покажу, — потянулась она за чемоданчиком.

Я насторожился, готовый к очередному сюрпризу. Она положила на стол фотокарточку. Совсем юное мужское лицо. Длинные волнистые светлые волосы. Серые глаза. Нос короткий и прямой. И широкий волевой подбородок.

— Догадался? — Алдона коснулась волосами моей щеки. Я обернулся к ней.

— Зачем ты мне показала?

Ее глаза перестали улыбаться, посуровели.

— Больше не увидишь. Ни ты, ни я.

Она взяла фотографию обеими руками, разорвала пополам, сложила куски и еще раз порвала. Обрывки бросила в пепельницу.

Глаза ее снова блеснули улыбкой, когда она повернула лицо ко мне:

— Все понял? Теперь на всей земле ты один… мой любимый.

Больше всего меня поразило поведение мамы. Она поддалась чарам Алдоны с первого взгляда. Возможно, тут сыграло немаловажную роль то обстоятельство, что Алдона была нерусской, почти иностранкой и еле-еле, с жуткими потугами как-то умудрялась составить из нескольких слов немудреную фразу по-русски. Мама старалась изо всех сил понять, что она говорит, сама отчаянно жестикулировала и нажимала на мимику, подсказывала ей нужное слово и радовалась каждому успеху. И конечно же, Алдона покорила ее своей трогательной, без претензии прелестью. А когда она простодушно сказала, что все, что на ней, она сама сшила, своими руками скроила и сшила, маминым восторгам не было предела. Алдона, душечка, тут же предложила маме в подарок любое платье из своего гардероба, благо, они обе носят один размер, и мама, конечно же, замахала руками, отказываясь и благодаря и прося меня объяснить, что она ее не так поняла, маме, мол, ничего не нужно, она лишь выразила свой восторг, и это, мол, очень мило с ее стороны с готовностью раздаривать все, что другим понравилось на ней, но уж лучше ей быть посдержанней в своей щедрости, а не то ее в Москве разденут догола. И при этом от избытка чувств потрепала Алдону по щеке. У мамы было такое выражение на лице, что я догадался, как ей недоставало в жизни дочери, девочки, которая бы стала ее подругой, и ей бы она уж не поскупилась на душевное тепло и ласку, чего в ней накопилось в избытке и чем в детстве она обделила меня.