Зуб мудрости - Севела Эфраим. Страница 12

— Нет, я просто не успею вырасти и мне не понадобится сладкая поэзия классической литературы, которую ты притащила из Москвы в Нью-Йорк.

— Почему?

— Потому что будет атомная война. Из Москвы в Нью-Йорк прилетит ракета с боеголовкой… а дальше ты сама знаешь.

Ночь. В спальне за стенкой утихли мамины стоны. Они оба сходили в ванную помыться и сейчас лежат, отдыхая и беседуя. В туалете еще продолжает шуметь вода. Мама ищет сочувствия у Б.С. Речь идет обо мне. Мама считает себя опытным психологом и каждый мой поступок анализирует, разбирает по косточкам, словно рассматривает в микроскоп.

Господи, до чего она меня не понимает!

Но я лежу и прислушиваюсь. Все же интересно слушать чужие заблуждения. Особенно, если это касается твоей собственной персоны.

— Она, конечно, не совсем обычный ребенок, — говорит мама мурлыкающим голосом сытой кошки. — Я стараюсь быть объективной. Хотя она моя дочь и самое дорогое существо на земле. И единственное.

Последнее мама произносит со значением, весьма прозрачно намекая Б.С., что он, изверг, ее недостаточно любит и ценит, и поэтому ей приходится обходиться лишь одной любовью ребенка.

Б.С. на это реагирует, как только и может реагировать этот человек, не принимающий маму всерьез:

— Вы отклоняетесь, мадам. Ближе к делу. Значит, у вас не совсем обычный ребенок…

— Да, не совсем обычный, — вздыхает мама. — Еще в Москве, когда она была крошкой, я наблюдала в ней не совсем обычные проявления… какие-то отклонения от нормы. Она говорила такие вещи, которые ставили нас в тупик, ибо мы не могли понять, откуда это в ней… По крайней мере, ни у нас, ни у наших знакомых она подобному научиться не могла.

— Конкретней, — поправляет маму Б.С.

— Ну, взять хотя бы такой случай. Было это в Москве. Она пошла впервые в школу. Совсем крошка. И вот бабушка приводит ее домой. Мы, взрослые, ее окружили, тискаем, целуем, цветы, подарки. Все же такое событие: человек впервые переступил порог школы. «Ну как, деточка, спрашиваем, тебе понравилось в школе? Что произвело на тебя самое большое впечатление?» «Ничто», — отвечает. — «Скучища». Мы обомлели. Это произносит существо, которому еще не исполнилось семи лет.

— Здоровый скепсис, — бормочет Б.С. — Правда, весьма раннее проявление. Не вижу никакой патологии.

— Послушай, что дальше произошло. «А как твоя учительница? Понравилась тебе?» — «Почему она должна мне нравиться?» — спрашивает вместо ответа. — «Простая баба. Разговаривает, как деревенская. Вы бы такую за свой стол обедать не посадили».

Я в своей комнате задрыгала под одеялом ногами от удовольствия. Если мама не врет, не сочиняет, значит, я уже не таким дерьмом была в семь лет. Браво! Кое-что новенькое узнала о себе.

— Бабушки, дедушки чуть в обморок не попадали, — продолжает мама. — Они у нас — коммунисты старой закалки, искренне верующие во всеобщее равенство и братство. У нас в роду не было богатых, мы выросли в страшной бедности и гордились своим пролетарским происхождением. И тут — на тебе!

— сноб, баловень, аристократ паршивый, говорящий о простых людях с таким высокомерием и презрением. Откуда это взялось? Где она слышала такое? Она подобному не могла научиться в нашем доме. Ты можешь мне объяснить? Я — педагог, но отказываюсь понимать. Ответь мне ты. Возможно, медицина знает больше.

— Моя медицина, дорогая, — с откровенной иронией в голосе отвечает Б.С., — такая же слепая и глупая старуха, как и твоя педагогика. Мои скудные познания наводят меня на мысль, что тут все дело в генах. Ваш плебейский род имел в далеком прошлом весьма аристократичных предков, и вот через столько поколений прорвались гены знатного происхождения, опрокинули, смели с пути пролетарские и даже коммунистические гены и явились на свет в образе этого очаровательного юного сноба.

— Ты серьезно так думаешь? — спросила мама каким-то изменившимся голосом. Ей, кажется, польстила догадка Б.С. о наших благородных предках.

— Я этого не утверждаю, но допускаю, — невозмутимо ответил Б.С.

— Второй пример, — сказала мама.

— Что еще такое? — сонно отозвался Б.С.

— Ей было, боюсь соврать, годика три или четыре. Зашел к нам как-то сосед и решил пошутить с ребенком. Неумная шутка. Сделал страшное лицо, потянулся руками к шее моего мужа и зловещим таким голосом прохрипел:

— Я задушу твоего папу.

Знаешь, что она сделала? Она топнула ножкой, сжала кулачки так, что они побелели, и крикнула соседу, которого она прежде любила и часами сиживала на его коленях:

— Если ты тронешь папу, я тебя разрежу на мелкие кусочки, пропущу через мясорубку, сделаю котлеты, поджарю, съем и… покакаю. Ты останешься в ночном горшке.

Б.С. рассмеялся. Я у себя в комнате тоже завизжала, от удовольствия.

— Что ты об этом думаешь? — спросила мама. — Мне тогда совершенно не было смешно. Откуда в ней столько злости? Как в этой маленькой головке созрел такой изощренный чудовищный план мести?

— Прелестно, прелестно, — продолжал смеяться Б.С.

— Ты мне ответишь? — настаивала мама.

— Завтра, завтра. Пора спать. Я пошел к себе.

— А поцеловать на прощание? — жалобно протянула мама.

— Обойдешься. Нельзя все сразу.

— Свинья.

— Спокойной ночи.

Мимо моей двери прозвучали шаги Б.С. по коридору. Доски пола прогибались и скрипели под его весом, хотя он ступал осторожно, чтобы меня не потревожить.

Я в эту ночь уснула с улыбкой. Узнала кое-что занятное о себе. А еще позлорадствовала, что он ушел, не поцеловав ее.

Сколько мне суждено прожить, я никогда не забуду сцены прощания в московском аэропорту, когда мы с мамой навсегда покидали Россию. Навсегда, навсегда. Нас не пустят обратно, даже если мы очень будем просить. Потому что в Советской России считается, как неписаный закон, что каждый, кто ее покидает — предатель Родины, отщепенец и негодяй. А уж еврей — тем более.

Мы прошли таможенный осмотр. И теперь мы уже были одной ногой за границей. В зале, где мы ожидали посадки на самолет, все надписи были по-английски, а в буфете принимали плату в иностранной валюте. Советские деньги тоже принимали, но не так охотно. Мы уже были за границей, но не совсем. Лишь одной ногой. В любой момент нас могли вернуть обратно. В Советский Союз. За стеклянную стену, отделявшую наш зал от всего аэропорта. Они еще могли выкинуть любой трюк, поиздеваться над нами, как захотят. Потому что мы все еще были в их руках. На советской территории. Поэтому все взрослые, и в их числе моя мама, сильно нервничали и все поглядывали на часы и на радиорупор, откуда объявляли посадку на самолеты. По-русски и по-английски. И еще на каком-то иностранном языке, который я не смогла определить.

Даже дети перестали шалить и вели себя тихо-тихо. Словно боялись потревожить кого-то страшного, навлечь беду на родителей.

А за стеклянной перегородкой от потолка до пола был Советский Союз. Страна, в которой мы родились и которую мы сейчас покидали навсегда. Через эту стенку было все видно, но ничего не слышно. Она была звуконепроницаемой. И за ней теснились провожающие. Бледные, испуганные люди. Плакавшие и что-то кричавшие. Беззвучно. Как в телевизоре, когда выключишь звук. Шевелили губами, махали руками. Они уже были, как не живые.

За стеклянной стеной, навсегда от нас отгороженные, стояли плечом к плечу шесть стариков. Единственные люди на этой земле, приходившиеся мне родней. Три бабушки, два дедушки и прадед Лапидус.

Они казались ужасно маленькими и несчастными. И хоть я не всегда была с ними ласкова, мне очень захотелось погладить каждого и сказать ему в утешение доброе слово.

Их глаза были устремлены на меня. Не на маму. Словно с моим отъездом для всех для них прерывается нить, связывавшая их с жизнью, и они останутся на земле осиротевшими. Шесть стареньких сироток. У которых больше нет ни детей, ни единственной внучки. И будут хоронить один другого, каждый дожидаясь, когда придет его черед.

Я уже не буду на их похоронах. И от этого им будет очень тяжело умирать. Как будто они напрасно прожили свои жизни.