Зуб мудрости - Севела Эфраим. Страница 14

Сол Лэп — это по-английски. Он переделал свое имя на американский лад. В России, откуда он приехал с дыркой в кармане, его звали Соломон Лапидус. Ну, что ж. Лэп — так Лэп. Сол — так Сол. В чужой монастырь со своим уставом не лезут.

Он не совсем забыл русский язык. Но допускает иногда очень смешные ошибки. Должно быть, американцам также хочется смеяться, когда я говорю по-английски.

Со мной он разговаривает только по-русски. Чтобы вспомнить язык. И по-моему, даже любит меня. По крайней мере, из всей американской родни он — самый теплый.

Но странный. Я все время изумляюсь, когда бываю с ним. У него богатый дом. И на стенах висят картины, подобные которым выставлены в лучших музеях. Цена им — уму непостижима. Миллионы.

В первый раз, когда я была у него в гостях, спросила:

— Дедушка, кто у тебя висит в гостиной?

— А, — отмахнулся он. — Какие-то европейцы.

А эти европейцы оказались, когда я их рассмотрела: один — Гоген и два — Матисса.

Мы в Москве часами простаивали в музеях перед их картинами, млели от наслаждения. Всей семьей. И даже прадедушка Лапидус стоял очень близко и щурился. И у него текли слезы.

А его единокровный брат Соломон в Нью-Йорке даже ухом не ведет на эту красоту. Хотя она висит у него дома, а не в музее. Для него, бедного, нет красоты. Матисс и Гоген — лишь хорошее капиталовложение. Они не падают в цене, как доллары. А наоборот, все время растут. Ну, чем он отличается от моего учителя в ешиве, раввина Моргенштерна? Который на уроке литературы про Шекспира сказал, пожав плечами:

— А-а, этот гой…

Однажды мы ехали с Солом в такси. Он машину не водит из-за старости и вызывает такси, когда ему нужно. За рулем сидит негр. Когда мы приехали, Сол посмотрел на счетчик, разбирая цифры, и, когда платил, попросил с последнего доллара пятьдесят центов сдачи. Шофер очень неохотно, не скрывая своего презрения, отсчитывал ему сдачи по пять центов. Даст монетку — и тянет. И смотрит. Язвительно и высокомерно. Сол сидит с протянутой ладонью и ждет.

Как нищий. Я даже покраснела от унижения. И прошептала ему на ухо. По-русски:

— Хватит! Мой папа дает на чай доллар!

Сол покосился на меня и ответил по-русски:

— Поэтому твой папа будет всегда голодранцем. А я — миллионер.

— Скажи, Сол, — спросила я его как-то, когда никого рядом не было и мы могли поговорить наедине — он был со мной откровенней и теплей, когда мы оставались без чужих глаз и ушей. — Что бы ты сделал, если б был ужасно голодным, а сам вез целый эшелон хлеба?

— Почему я должен быть голодным? — заблестел своими водянистыми глазками Сол и стал сразу похож на своего брата, моего прадедушку Лапидуса. — И с какой стати я повезу целый, как ты выражаешься, эшелон с хлебом? Хлеб возят люди, которые этим занимаются. А у меня совсем другой бизнес.

— Забудь на минуточку слово «бизнес» и представь, что ты в России, а там революция и голод…

— Зачем мне это представлять? — не понимает меня мой американский родственник — миллионер Сол Лэп. — У меня от таких мыслей поднимается давление. Я же, деточка, был умнее твоего прадедушки и бежал из России до революции и до голода…

— А знаешь ли ты, — сказала я ему с вызовом, — что прадедушка, которого ты умнее, во время голода вез в Москву эшелон с хлебом, а себе не позволил всю дорогу лишней крошки в рот положить. И когда пришел к Ленину, в Кремль, доложить, что хлеб доставлен, упал на пол — у него был голодный обморок.

— Да-а… — задумался брат моего прадедушки, и я все ждала, что в его водянистых глазках вспыхнет гордость от услышанного, но не дождалась.

— А как его Ленин за это отблагодарил? Посадил в тюрьму?

— Не Ленин, а Сталин посадил его.

— От этого твоему прадедушке легче не было.

— Нет, но ты ответь мне, смог бы ты сидеть на хлебе и голодать?

— Сумел ли бы я? Не знаю. Не пробовал. Но то, что не стал бы, знаю точно. Быть праведником в наш век — невыгодный бизнес. Расходы не окупаются.

— Замолчи! Несчастный бизнесмен! — закричала я на него как на маленького.

А он, так ехидно улыбаясь, ответил:

— А ты, Олечка, все еще коммунист. У тебя ко мне классовая ненависть.

— Я вас всех презираю. Все вы хороши.

— Красавица ты моя, — обнял меня Сол. — Узнаю характер моей мамы. Унаследовала через три поколения..

О том, что я не такая, как все, а еврейка, я узнала поздно. В семь лет. Когда училась в первом классе. До этого времени мама с папой и вся дружная стая дедушек с бабушками мужественно ограждали меня от низкой прозы жизни. От близкого знакомства с национальной проблемой в такой прогрессивной стране, как СССР.

Наша учительница Мария Филипповна, деревенская баба с красными большими руками и круглыми глупыми глазами, как у подаренного мне ко дню рождения кукольного мопса из ГДР, решила объяснить нам, неразумным, что такое дружба народов СССР, в какой чудесной многонациональной семье народов нам посчастливилось родиться и жить. Беспрестанно улыбаясь и открывая металлические зубы, она стала нам демонстрировать свои мысли на живом примере, то есть на нас самих.

— Иванов, Телятников, Софронова… — она насчитала еще с десяток ребятишек и велела им:

— Встаньте!

Когда они встали из-за своих парт, не понимая, за что их выделили, и пытаясь припомнить, не нашалили ли они на перемене, за что их собираются теперь наказать, Мария Филипповна умиленно сказала:

— Вот эти дети, которых я назвала, — русские. Представители великого русского народа. Так сказать, старшего брата в семье других равных народов.

Я не поняла, к чему она клонит и почему, например, Федя Телятников — старший брат, когда он на месяц моложе меня. Я была у них дома на дне рождения.

— А теперь я попрошу встать, — сияя, как начищенный самовар, пропела Мария Филипповна и стала перечислять фамилии, среди которых моей не оказалось снова. — Вот эти дети — украинцы. Украинская республика входит в состав Советского Союза, как одна из пятнадцати республик-сестер.

Потом она подняла мальчика и девочку и назвала их татарами, потом — грузина-мальчишку и армянскую девочку.

— Уже весь класс стоял. Дружная семья советских народов. Братья и сестры. Одна я сидела. Мария Филипповна сделала паузу, и пока она молчала, меня стало подташнивать. У меня даже сердце запрыгало. А кто я? Кем прихожусь им? Двоюродной сестрой? Или троюродной? А может быть, я вообще чужая? Чужероднее тело? Пришелец из космоса?

Весь класс, повернув, головы, косился на меня, ожидая с любопытством, куда же учительница пристроит меня.

— Встань, Оля, — уже без вдохновения, уставшая, пока остальных представляла, сказала Мария Филипповна. — А вот Оля, дети, — еврейка.

Что такое еврейка, я не знала. Хорошо это или плохо? И почему не такая, как большинство детей в классе? Почему меня назвали самой последней? Ведь я учусь лучше других. И нас только двое самых лучших. Я и Федя Телятников. Почему? Почему?

Слово «еврейка», которое я услышала впервые, как ножом полоснуло меня по сердцу. Еще ничего не поняв, я нутром почуяла, что на меня поставили клеймо.

— Я — не еврейка! — крикнула я в отчаянии. — Я — москвичка.

И заплакала навзрыд.

Я своими глазами видела, как пытают. И слышала крик истязуемого.

До того только по кино знала, что это такое. Да еще по рассказам пра Лапидуса, который несмотря на строгий запрет моей матери: «ребенок будет плохо спать после таких историй», когда мы оставались одни, рассказывал мне, как его пытали на допросах при Сталине.

— Чтоб правда не умерла, — оправдывался пра. — Ты передашь ее следующим поколениям.

И вот мне самой привелось быть свидетелем пытки, и лишь тогда я поняла, всем своим существом ощутила, как это страшно.

Мы проходили таможенный досмотр в московском аэропорту. Когда навсегда покидали Россию.

Весь наш багаж перерыли и, оставили наши вещи в открытых чемоданах, вещи, которые мама перед дорогой всю ночь гладила утюгом и аккуратно укладывала, взъерошенным комом. Словно искали у нас запрятанные среди юбок и свитеров бриллианты или контрабандную литературу. Это при том, что у нас не только на бриллианты, на билеты еле хватило денег. А уж о подпольной литературе чего говорить? Мама такая трусиха, обходит политику за версту.