Милые кости - Сиболд Элис. Страница 58

Помедлив на садовой аллее между главным корпусом и отделением реанимации, она пожалела, что не взяла с собой сигареты. Утром все было четко и ясно. У Джека инфаркт. Нужно лететь домой. Но сейчас она утратила прежнюю уверенность. Сколько еще придется ждать? Что еще случится до ее отъезда? У нее за спиной открылась и захлопнулась дверца машины: та женщина зашагала к больнице.

В закусочной все было как в тумане. Моя мама присела к отгороженному столику и выбрала такое блюдо, которого в Калифорнии, похоже, вообще не знали — куриный шницель.

Погрузившись в задумчивость, она не сразу заметила, что сидящий напротив мужчина пялится на нее без зазрения совести. Как всегда, она мысленно вычленила каждую деталь его внешности. Такая привычка появилась у нее после моего убийства, пока она еще не уехала из Пенсильвании: увидев подозрительного незнакомца, она в уме разрезала его на части. Это происходило быстрее (страх вообще не знает промедления), чем она успевала — хотя бы ради приличия — себя упрекнуть. Принесли ее заказ, шницель и чай, и она переключилась на еду: резиновое мясо, обвалянное в песчаных крошках панировки, и перестоявшийся чай с металлическим привкусом. Она думала, что продержится дома пару дней, не более. Куда бы ни упал ее взгляд, она повсюду видела меня, а сидевший напротив незнакомец мог оказаться моим убийцей.

Она разделалась с ужином, заплатила по счету и вышла, не поднимая глаз. От звона бубенчика над дверью она вздрогнула и чуть не задохнулась.

Пришлось взять себя в руки, чтобы неторопливо перейти через шоссе, но, когда она очутилась на стоянке, дыхание все еще было частым и неровным. Машина нерешительной посетительницы стояла на том же месте.

В главном вестибюле, где родственники больных обычно не задерживались, она решила присесть и собраться с мыслями.

Надо побыть у его постели до утра, а когда он придет в сознание, можно будет распрощаться. Как только она приняла это решение, на нее снизошло желанное спокойствие. Внезапное снятие ответственности. Билет в дальние края.

Время было позднее, одиннадцатый час, и она поднялась в пустом лифте на пятый этаж, где уже приглушили свет. На посту в коридоре шепотом сплетничали две медсестры. До нее доносились радостно-возбужденные нотки их болтовни; в воздухе витала легкая интимность. В тот миг, когда у одной из сестер вырвался пронзительный смешок, моя мама распахнула дверь отцовской палаты, и створки сомкнулись у нее за спиной.

Наконец-то одна.

За закрытой дверью стояла тишина, словно в безвоздушном пространстве. В коридоре я чувствовала себя ненужной, понимала, что пора уходить. Но меня словно пригвоздили к месту.

В слабом свете флуоресцентной лампы, укрепленной над кроватью, моя мама увидела его спящим и сразу вспомнила, как в этой самой больнице пыталась отрезать себя от него.

А мне, когда она взяла моего отца за руку, вспомнилось, как мы с сестрой играли у нас дома, в коридоре на втором этаже, под оттиском, снятым со старинного надгробья. Я изображала погибшего рыцаря, который вместе с верным псом отправился на небеса, а она — бойкую вдовушку. «Как можно ожидать, что я всю свою жизнь посвящу человеку, застывшему во времени?» Любимая фраза Линдси.

Мама долго сидела, сжимая папину руку. Она думала: как было бы хорошо прилечь на чистую больничную простыню рядом с мужем. Но это исключено.

Она наклонилась к нему. Сквозь волну антисептиков и спирта пробивался травяной запах его кожи. Уйдя из дому, она забрала свою любимую папину рубашку и временами расхаживала в ней по комнате, чтобы его частица перешла к ней. Стремясь как можно дольше сохранить этот запах, мама никогда не выходила в ней на улицу. Как-то ночью, измучившись от тоски, она надела рубашку на подушку, застегнула на все пуговицы и легла с ней в обнимку, как глупая школьница.

Вдалеке, за плотно закрытым окном, слышался приглушенный рев машин на шоссе, но больница на ночь закрывалась. Лишь каучуковые подошвы дежурных медсестер мягко ступали по коридору.

Как раз той зимой она сказала молоденькой девушке, с которой они вместе работали по субботам в дегустационном баре, что в отношениях между мужчиной и женщиной кто-то один всегда оказывается сильнее другого.

— Это не означает, что слабый не любит сильного, — сказала она, ища понимания.

Напарница вылупилась на нее, как баран на новые ворота. Но для мамы было важно то, что она сама, произнеся это вслух, узнала в себе того, кто слабее.

От этого открытия у нее потемнело перед глазами. Почему же она всегда считала, что все наоборот?

Придвинув стул вплотную к изголовью, она опустила лицо на край подушки, чтобы следить, как дышит мой отец, видеть, как у него подрагивает веко. Как же можно так сильно любить — и скрывать это от себя самой, просыпаясь по утрам вдали от дома? Она прочертила границу дорогами, отгородилась рекламными щитами, опустила шлагбаумы, отломила зеркало заднего вида. Неужели она думала, что от этого он исчезнет? Что из памяти сотрутся годы и дети?

Глядя на мужа, она успокаивалась от его равномерного дыхания. Все оказалось так просто, что поначалу она даже этого не поняла. Перед глазами возникали комнаты в нашем доме и прожитые в них долгие часы, которые она старалась вытравить из памяти. Теперь, когда она вернулась, воспоминания оказались еще слаще на вкус — как цукаты, забытые на полке в чулане. На той же полке хранились все памятные даты, и наивность их первой любви, и крепкий жгут, сплетенный из общих мечтаний, и основательный корень расцветающей семьи. И первое проявление этой основательности.

Она заметила на лице у моего папы новую морщинку. Полюбовалась серебристыми висками.

Вскоре после полуночи она заснула, хотя изо всех сил старалась не смыкать глаз — чтобы насмотреться на это лицо и вобрать все сразу, а утром проститься.

Они мирно спали рядом, и я шепотом пропела:

Камешки-косточки, семечек горсточки,
В поле тропинки, стеклышки-льдинки.
Сюзи тоскует, сидит у окошка.
Кто же ее приголубит немножко?…

Часа в два ночи хлынул дождь. Он обрушился на больницу, на наш дом, на мои небеса. И крытая жестью лачуга, где спал мистер Гарви, тоже приняла этот ливень. Молоточки дождя стучали по крыше прямо у него над головой. Ему снилась не та девушка, чьи останки были выкопаны и как раз сейчас находились на экспертизе, а Линдси Сэлмон — 5! 5! 5! — ускользающая сквозь живую изгородь. Этот сон всякий раз становился предвестником опасности. Ее мелькнувшая футболка одним ударом выбила его жизнь из привычной колеи.

Около четырех часов утра я увидела, как мой отец проснулся и ощутил на щеке тепло маминого дыхания, еще не зная, что она спит рядом. Мы с ним оба хотели, чтобы он ее обнял, но у него не хватило сил. Зато можно было пойти другим путем. Поведать ей о том, что он испытал после моей смерти, — о том, что неумолимо лезло в голову, хотя было скрыто от всех, кроме меня.

Ему было жалко ее будить. Больничную тишину нарушал только шум дождя. Дождь — мой отец это знал — следил за ним из темноты и сырости, и ему вспомнилось, как Линдси и Сэмюел возникли на пороге, насквозь промокшие и счастливые: они все дорогу бежали, чтобы только скорее вернуться к нему. Он часто ловил себя на том, что командует себе: равнение на середину. Линдси. Линдси. Линдси. Бакли. Бакли. Бакли.

Уличные фонари выхватывали из темноты круги дождя, прямо как в фильмах его детства. Голливудский дождь. Он закрыл глаза, ощутив на щеке умиротворяющее дыхание моей мамы, и стал слушать легкий перестук дождевых капель по тонким металлическим подоконникам, а потом услышал слабый птичий щебет. Наверно, птаха свила гнездо прямо за окном, а птенцы проснулись от дождя и обнаружили, что мать упорхнула; впору было спешить им на помощь. Его ладонь накрывали ослабевшие мамины пальцы. Она здесь, и в этот раз, несмотря ни на что, он должен позволить ей оставаться собой.