Сценарий счастья - Сигал Эрик. Страница 20
И в госпитале время от времени до нас доносились звуки перестрелки. Тревожные звуки, и в первую очередь потому, что они предвещали прибытие к нам на операционный стол новых жертв кровопролития. Политическая принадлежность раненых пациентов меня не интересовала. Некоторые были такие юные, что, я думаю, они и сами не осознавали своих пристрастий. Что только лишний раз подчеркивало бессмысленность этой войны.
Отец Сильвии умел держать слово. Не прошло и недели, как вертолеты, задействованные на его нефтеразработках на островах Дахлак в Красном море, благополучно доставили нам из аэропорта Асмэры новую партию лекарств. Толпящиеся во дворе госпиталя пациенты возрадовались и исполнили приветственный танец в честь волшебных машин.
Мы, со своей стороны, отметили это событие возобновлением операций. И раздачей доксициклина страдающим трахомой (увы, не Дауиту).
Только благодаря сумасшедшему ритму работы можно было сохранить рассудок. У нас просто не оставалось времени ощущать в полной мере весь ужас тех опасных заболеваний, с которыми мы изо дня в день сталкивались. Одно дело видеть картинку в учебнике, и совсем другое — живьем лицезреть изуродованное лицо симпатичного крохи.
Если не считать работы, мы с Сильвией все время проводили вместе. Изнурение наших коллег неизбежно усугублялось изматывающим однообразием дней, похожих друг на друга как две капли воды. Мы же воспринимали эти дни как бесконечное повторение неземного блаженства. Однако и нас не миновала горечь утрат, которые мы ежедневно несли. Большинство из них ничем нельзя было оправдать.
Я еще мог бороться со своей болью, играя на своем бутафорском рояле. У Сильвии такой отдушины не было, и ей надо было перед кем-то изливать душу. Я и без слов мог сказать, когда после особенно тяжелого дня ей требовалось утешение.
В такие дни она приходила домой, надевала халат и спешила в импровизированную душевую под открытым небом. Если успеть, вода в баке могла еще не остыть после дневной жары.
Возвратившись, она садилась рядом со мной на кровать, а я лихорадочно «играл», разложив «инструмент» на коленях. Поскольку звука не было, Сильвия не могла определить, какую пьесу я играю. И я объяснял:
— Последняя часть так называемой «Лунной сонаты» Бетховена. Тот, кто дал ей это нелепое название, никогда этой части не слышал — она поистине исполнена страсти. В ней Бетховен выпустил на волю смерч.
И я снова со всей силой бросался в безумные арпеджио и сокрушительные аккорды.
— Ты фантастический артист, — восхищалась она, целуя меня сзади в шею. — Вот смотрю я на тебя — как ты отдаешься музыке! — Она улыбнулась. — Я тоже иногда ее слышу.
Потом я заканчивал «играть», и мы говорили о том, как прошел день. Без этого мы бы не смогли. Только так здесь можно было не свихнуться.
У Сильвии была одна особенность. Потеряв больного, она видела в этом свою вину. Однажды, приняв роды двух мертвых близнецов, она кляла себя весь вечер.
Мне понадобилось все мое красноречие и логика, чтобы убедить ее, что дородовый уход в этой стране не просто поставлен плохо — он вообще отсутствует. И действительно, многие женщины на сносях, готовые пройти много миль до госпиталя, теряли детей еще в пути. Она помолчала, а потом без тени иронии и немного сердито произнесла:
— Иногда я ненавижу эту страну!
— Неправда! — возразил я и заключил ее в объятия.
Поскольку столовая была единственным местом «отдыха», где имелось освещение, мы все после ужина торчали в этом сарае, читая газеты недельной давности, сочиняя письма на «большую землю», обсуждая профессиональные проблемы и — о да! — позволяя себе сигаретку-другую. Мы действительно испытывали жестокий стресс, и кое-кто из нашей группы вернулся к прежним привычкам.
Частенько мы пробовали поймать новости Всемирной службы Би-би-си по коротковолновому приемнику. Мы жадно ловили сообщения, особенно когда речь шла о борьбе эритрейских повстанцев за независимость от Эфиопии. Было такое впечатление, что там, в Лондоне, знают о том, что происходит у нас под носом, больше нашего.
У остальных членов нашей группы не было личной жизни, достойной обсуждения. У Жиля она в каком-то смысле была, но объектом его страсти были пернатые. Большую часть времени он сидел один, читал или о чем-то думал. И при всем том было впечатление, что он скучает в одиночестве. Я пытался как-то привлечь его в нашу компанию, но он всячески упирался.
— Эти посиделки неизменно кончаются обсуждением твоей биографии, — угрюмо проворчал он.
— И что? Это бывает любопытно?
— Только не в моем случае. У меня никакой биографии нет и никогда не было.
Во мне продолжал говорить добрый самаритянин.
— Детали всегда можно придумать. Уверен, что многие так и делают.
— У меня и воображения для этого нет.
Я почувствовал, что мой запас христианского великодушия исчерпан.
И вот когда все книжки были по нескольку раз читаны и перечитаны, нам ничего не оставалось, как предаться сплетням, чтобы скоротать время.
Постепенно мы многое узнали друг о друге, о всевозможных приключениях и злоключениях, случавшихся с нами в прошлой жизни и приведших в конечном итоге сюда, в этот оазис неимоверной скуки. И естественным образом обсуждение прошлого наших коллег превратилось в наше основное развлечение.
Думаю, можно было заранее предугадать, что первым нам раскроет душу Франсуа. О том, что он женат, нам было известно благодаря обручальному кольцу на его руке. Что союз был не из тех, что заключаются на небесах, явствовало из постоянного отсутствия мадам Пелетье — даже в момент нашего отлета из Парижа.
Вышло так, что однажды Франсуа сам инициировал оживленную дискуссию на тему брака, мимоходом назвав себя «счастливым мужем». У меня невольно вырвалось:
— Правда?
— Правда, Хиллер, — подтвердил он. — Мы вместе вот уже двадцать лет, и у нас трое замечательных детей.
— И сколько времени ты с ними проводишь?
— Такие вещи не измеряются количеством, старик.
— Знаю, знаю. Но, судя по тому, сколько времени ты проводишь за рубежом, твои редкие приезды домой должны быть особенно насыщенными.
Тут Морис Эрман задал вопрос, который давно уже вертелся у всех на языке:
— Не сочти за бесцеремонность, Франсуа, но что такой брак дает твоей жене?
Ну… — неспешно начал он, закуривая сигарету, — она замужем, и при этом муж не мешается у нее под ногами. Конечно, она гордится тем, что я делаю. Сама она возглавляет наше подразделение, занимающееся финансированием. А кроме того, она прекрасная мать.
«Пока что ответа мы не услышали», — подумал я. Но это, оказывается, еще было не все.
— Каждый август мы проводим в загородном доме в Нормандии, где напоминаем друг другу, что секс подобен шампанскому: если вначале просто искрится, то через двадцать лет делается только лучше. И наполняем наше мимолетное общение такими интеллектуальными беседами, что на какое-то мгновение забываем, что давно не любим друг друга.
Надо ли говорить, что дальнейших вопросов не последовало.
Шло время, и постепенно в наших разговорах все чаще начинали звучать фразы типа: «Вот вернемся в Париж…» Нам то и дело приходилось напоминать друг другу о тех романтических идеалах, что привели нас в этот забытый богом, истерзанный край. Мы все больше превращались в персонажей сартровского «Возврата нет». Только это происходило уже не с посторонними людьми, а с нами самими.
В начале нашей одиссеи любитель гармошки Морис Эрман устраивался музицировать на крыльце. С течением времени он не только переместился со своей музыкой в дом, но стал прилагать усилия к тому, чтобы заглушить нам радио.
В принципе, даже с этим еще можно было мириться. Но, к несчастью, его репертуар включал только две вещи — «Долину Красной реки» и «Клементину». И кое-кто начал поговаривать о линчевании.
Однажды вечером — это было в начале мая — мы услышали по радио, что бывший премьер-министр Италии Альдо Моро убит боевиками левацкой группировки. Сильвия была потрясена. Трагедия не просто напомнила ей судьбу матери — Моро был еще и личным другом ее отца.