Катастрофа - Скобелев Эдуард Мартинович. Страница 41

В гостиной, где мне велено было обождать, внезапно, как от пинка, распахнулась одна из дверей.

— Мистер Фромм, идите сюда!

Я последовал приглашению и оказался в просторной ванной с высоченными потолками — архитектура ушедших столетий.

Передо мной стоял мокрый Такибае. Расправив мохнатое полотенце, он принялся энергично обтираться.

Он не впервые сбивал меня с толку своими выходками. Конечно, это был его стиль. Но я не представлял, что можно было с успехом противопоставить этому стилю.

— Власть тоже знает свой маразм, — говорил адмирал, ерзая полотенцем по пояснице. — Жизнь убога. Что она может дать, кроме лени, постели и алкоголя? То, при помощи чего мы разлагаем людей, разлагает и нас.

— Мы живем в обществе и дышим одним воздухом со всеми… Если вы считаете полезным разлагать массу, то, может быть, кто-либо еще считает полезным разлагать первых лиц государства?

— Даже наверняка…

Он натянул шорты, поерзал, с трудом умещаясь в них, причесался, надел безрукавку. Застегивая пуговицы, повел меня в комнату рядом, прекрасную спальню с окном во всю стену, за которым сыпался перламутровый дождь и чуть проступали столетние эвкалипты.

На резной кровати спала на животе темнокожая женщина. Пурпурные простыни придавали ей живописный вид.

Адмирал похлопал женщину по спине.

— Какой изгиб, мистер Фромм! Черт возьми, мы никогда не успеваем насладиться мгновением. Оно уходит от нас, чем больше мы торопимся. И когда нам представляется, что мы летим вместе со временем, на самом деле мы вступаем в эпоху, которой уже нет в календаре…

Женщина повернулась, щуря глаза. Она была симпатична, эта молодая меланезийка, владевшая гибким, сильным телом.

У окна на низком столе поблескивали хрустальные бокалы, оправленные серебром, — изящество колонизаторской эпохи.

Такибае налил вина. Мы выпили.

— С женщинами я не придерживаюсь ни правил, ни привычек. «Любая теория препятствует наслаждению», — говорил Гёте. Я с ним согласен.

— Вы никогда не были женаты? — я старался не особенно уничижаться — догадывался, что адмирал презирает откровенных льстецов.

— Леонардо да Винчи был побочным сыном. Вот и я делаю побочных в надежде, что хоть один из них будет Леонардо, — отшутился Такибае. И повернулся к женщине, все еще с недоумением осматривавшейся вокруг: — Веселей, Луийя! Выйди под дождь, освежись!

— Под дождь не хочу, — по-английски сказала женщина. — От современных дождей, бывает, вылазят волосы.

— Бывает и хуже, — буркнул Такибае, между тем как женщина, легко соскочив на пол, босиком пошлепала на балкон. — На Бикини вновь испытаны ядерные заряды. Комбинированные, кассетные. Сложная программа… Вы никогда не видели Бикини?.. Ложь, что природа расцвела там еще пышнее, — яйцеголовые дурачат публику. Но мы-то, слава богу, знаем, что к чему… Она разбухла, природа, она стала рыхлой, как опухоль… Взрывы чудовищно меняют равновесие сил. И если один атолл, даже омертвев, получит новые семена и новые семьи пернатых, континент, который расплющат тысячи огненных молотов, никогда не вернется в прежнее состояние…

Такибае сел в кресло и вновь наполнил бокалы.

— Если разобраться, истина в голом виде безобразна, она отрицает нас самих. Напрасно мы тужимся доказывать при помощи ее такие химеры одинокого ума, как счастье или справедливость…

Такибае, несомненно, производил на собеседников сильное впечатление. Нестандартность его суждений вызывала ощущение правдоподобия или даже какой-то высшей правды. Он так ловко смешивал понятия, что уличить его в ошибке было почти невозможно.

— Если бы я как всякий диктатор нуждался только в прославлении собственной персоны, мне ничего не стоило бы нанять писак, какие быстро состряпали бы образ «отца нации». Но я хочу не славы, а бессмертия, странички, которая передала бы потомкам частицу моей души, не извращенной властью, частицу моего сердца, не оскопленного компромиссами. Может быть, сегодняшний день — единственный, когда я не притворяюсь… Диктаторы рождаются там, где человеку не дают высказаться. Мне слишком долго затыкали рот. И пришел день, когда я готов был скорее умереть, чем жить с завязанными глазами и с кляпом во рту. Поэтому я и победил. Побеждает тот, кто не страшится личных жертв…

Для меня мысль — образ живого чувства. Для кого-то, допускаю, пейзаж значит больше слов. Другой посчитает, что слова опошляют, и будет по-своему прав. Но лично для меня всего дороже мысль. Не важно, как и когда она возникла. В любом случае она несет слепок своего создателя. Мне довольно мысли, чтобы сказать о человеке больше, чем это сделает художник, не безразличный к мельчайшей бытовой детали. И дело тут не в портретном сходстве, а в существе натуры…

Слушая Такибае, я рисовал себе его характер. Но — странно! — впервые все линии рисунка тотчас же пропадали, ощущалась бездна с ее чернотой и беспредельностью. Я бы назвал Такибае пришельцем из космоса, если бы не знал наверняка, что он рожден в семье безграмотного рыбака.

— У меня нет доверия к добру. Добро ничего не гарантирует, тогда как зло сулит ряд преимуществ. Добро слишком слабо, чтобы быть притягательным для сильных. Это прибежище слабых — добро, право, мораль. Не зло, а добро подтверждает кризис человечества. Если бы оно было здоровым, торжествовало бы либо добро, либо зло. Добро — питательная среда для зла. Зло бы немедленно задохнулось без добра, ему тотчас же пришел бы каюк: все резали бы друг другу глотки, и ни один не стал бы оголять шею, проверяя чужие нервы…

— Все это философия, — осторожно заметил я.

Такибае подхватил мою реплику, как мяч с угловой подачи, и вновь устремился к воротам моего сознания.

— Но заметьте, нет и не было философии, которую бы кто-либо не брался претворить в жизнь. Скажу больше: все без исключения идеи, попадающие в общество, жизненные или безжизненные, реальные или нереальные, рано или поздно используются то в виде маховика, то в виде трансмиссии, то в виде ножа гильотины…

Магнетически цепкие глаза глядели в упор и вместе с тем внутрь меня. Казалось, адмирал прочитывал в тайниках моего сознания все затаенные мысли и оттого усмехался. Вместе с тем я увидел, что в глазах Такибае как бы светятся глаза еще одного человека. Я бы приписал галлюцинацию опьянению, если бы не был в ту минуту совершенно трезв. Хмель выскочил из моей головы — от страха. Слава богу, роботы-президенты еще не перешагнули обложки фантастических романов, не то я был бы уверен, что передо мною отлаженный механизм, способный проникать в чужую подкорку.