Катастрофа - Скобелев Эдуард Мартинович. Страница 42
Такибае уловил мой испуг.
— Всякая философия — результат компромисса между смелостью чувства и трусостью расчетов о самосохранении. Компромисс стыдливо называют реальностью, упрямым фактом и так далее.
— А совесть? — спросил я почти шепотом, показавшись себе кроликом, ползущим в пасть удава.
Адмирал откинулся на спинку кресла.
— Совесть — оппозиция в человеке. В человеке я ее признаю. Скрепя сердце. Но в государстве не терплю… Вероятно, и вы осудили мою крутость?..
Конечно же, я осуждал Такибае за бессмысленную жестокость. Едва узнав о расстреле забастовщиков, я поклялся, что ни строчкой не восславлю диктатора. Но боже, вместо того чтобы сказать «да», вопреки своему желанию — вопреки! — я сказал «нет».
— Я понимаю, ваше превосходительство, это был вынужденный шаг…
«Подлец! Подлец!..» Однако то во мне, что я осуждал, сердито огрызнулось: «Не придуривайся, не валяй дурака! Либерализм хорош, пока цела собственная шкура!»
И я заткнулся. Воистину: совесть — лишь оппозиция в человеке.
— Самобичевание — всего лишь коррекция на выгоду. Высшая правда — то, что мы не знаем высшей правды, — мягко продолжал Такибае, предлагая мне сигары в золотистых футлярах. Я отказался, и он принялся раскуривать свою сигару. — Желая добра, вершим зло — это уже доказано. Так, может, творя зло, открываем путь добру?
— Не исключено.
— Послушать продажную очкастую профессуру: разум! разум!.. Все обуздали, макаки, все победили, и море, и ветер, и огонь… С удовольствием бы плюнул в харю всякому профессору. Ничто не обуздано, ничто не покорено, стихия только переменила свое место. И море, и ветер, и огонь — все это продолжает бушевать в человеке, и разум больше всего озабочен тем, чтобы утаить это от нас… Мы станем разумными, только освободив природу, какую закабалили!..
Я кивнул с глупой улыбкой — боялся, что во мне разочаруются.
Такибае поманил к себе сигарный дым и с наслаждением понюхал его.
— События принимают скверный оборот. Есть обстоятельства, где я не волен. Атенаита — часть мировой системы, к тому же нищая, и никто не заинтересован в том, чтобы мы экономически окрепли. Меня ругают за диктатуру. Но если бы я позволил создать систему хилой говорильни, сиречь, демократии, вместо зоба неприхотливого Такибае налогоплательщикам пришлось бы набивать карманы сотням своих так называемых избранников. И если я все-таки еще помышляю о своем имени, то безымянной своре болтунов было бы вообще наплевать на интересы республики…
На ковер упала тень. Я обернулся. Позади нас стояла темнокожая вахина адмирала. Фиолетовое, металлически отсвечивающее платье представляло из себя подобие рыбацкой сети.
— Воображаемый наряд, детка, — сказал Такибае. — Чтобы уважать себя, надо уважать других.
Женщина тряхнула волосами.
— Еще недавно ты был революционером, папа. Когда ты пришел к власти, я сказала: теперь все в порядке… Но за эти годы кое-что изменилось. Люди хотят не только той правды, какую ты предлагаешь. Они хотят еще и той, какую им подсказывает их жизнь.
Такибае сделал глубокую затяжку.
— Если ты хочешь сказать, что из друга народа я превратился в его гонителя, ты не очень и ошибаешься. Всем истинным революционерам рано или поздно приклеивают ярлык гонителей. Это — когда они, столкнувшись с ленью, амбициями, апатией, неодолимыми трудностями движения, начинают больше полагаться на себя, чем на толпу… Народ — это навоз, в котором хорошо растут овощи. Если народ не будет навозом, он будет голодать… Революции нужны не болтуны и прожектеры, а солдаты… Избыток слаботочной сексуальной энергии заставляет иных бросаться в политику. Но что они смыслят в ней?..
В спальню просунулся секретарь Такибае, толстогубый меланезиец с испуганным лицом.
— Ваше превосходительство, вас желает видеть мистер Сэлмон!
Но Сэлмон, бесцеремонно отодвинув плечом секретаря, уже шагал по ковру к Такибае.
— Что происходит, можете мне объяснить?
Такибае недовольно поморщился. Или это мне показалось?
— Школьники расшалились, господин учитель!.. Ничего не происходит. Да и что может произойти? Все, что могло, уже совершилось двадцать миллионов лет тому назад, и мы переживаем лишь последствия.
— Что же это за катаклизм? — слова Такибае остановили атаку Сэлмона: он даже как будто растерялся.
— Обезьяна превратилась в человека и сразу же заявила о своей претензии господствовать над природой и над остальными людьми!
Сэлмон, спохватившись, поздоровался с чернокожей вахиной и со мной.
— Если вы пришли говорить по делу, посол, говорите в присутствии этих людей, — сказал Такибае. — Я им, безусловно, доверяю. Политика, которая делается за закрытыми дверьми, — грязная политика.
Сэлмон поправил очки.
— Если бы на кухне не было вони, грязи и перебранки поваров, нам бы не подавали на стол изысканных блюд. — Он откашлялся и переменил тему разговора, показывая, что присутствие посторонних стесняет его. — Мадам, — обратился он к меланезийке, — такого роскошного туалета я не встречал в лучших магазинах 42-й стрит!
— А что такое 42-я стрит?
Сэлмон сверкнул золотыми резцами. Мне он сразу стал неприятен, этот жирный, самоуверенный тип: обычно резцы гниют у субъектов, много полагающих о себе. Так, по крайней мере, объяснил мне однажды венский специалист по зубным протезам доктор Маттер. Это был выдающийся врач.
— 42-я стрит — это Нью-Йорк!
— Когда я лазила по деревьям, — театрально жестикулируя, сказала меланезийка, — у меня был дружок по прозвищу Нью-порк…
— Не то же самое, хотя и похоже по звучанию, — нахмурился Такибае, прерывая возникшую паузу. — Я бы велел тебе извиниться, Луийя, если бы ты была сильнее в английском…
— Будем думать, что это не единственная слабость очаровательной женщины, — натянуто улыбнулся Сэлмон.
Заминая неловкость, Такибае предложил гостю коньяк.
— Все мы люди и к тому же говорим на одном языке, — сказал американец. — Выпьем за это!
«Кто такая Луийя? Кем доводится она Такибае?..» Я подумал, что в этой компании параноиков только она одна подлинно живой человек.