Антиабсурд, или Книга для тех, кто не любит читать - Слаповский Алексей Иванович. Страница 27
Изделие стоило тридцать семь тысяч рублей денег. При окладе Гостомыслова на текущий месяц двести сорок тысяч это была сумма чрезмерная. Но она была у него в кармане, и даже больше! — он сегодня получил премию в размере почти ста тысяч! Так — не купить ли?
Гостомыслов потребовал крышку у продавщицы себе в руки, сквозь прозрачную целлофановую упаковку понял, что состоит она из пластикового каркаса, проложенного поролоном для мягкости и обтянутого дерматином, вот на этом дерматине цветными нитками и вышиты были цветочки.
Выбрав бледно-голубую, Илларион Васильевич небрежно приказал упаковать в бумагу, расплатился, понес домой и принес.
Он пришел в удачное время: жена ушла за продуктами, дочь вплотную занималась детскими играми.
Гостомыслов отвинтил шурупы и отсоединил деревянный стульчак, взял его в руки — и увидел с брезгливостью, насколько он потерт, несвеж, нищенски убог. Он вынес его на балкон, чтобы положить в ящик на балконе, куда складывал многие вещи, вышедшие из теперешнего употребления, но могущие пригодиться впредь, если выйдут из строя вещи, заменившие их. Он впихивал в ящик, но стульчак все выпирал то одним, то другим боком, Гостомыслов рассердился и, поскольку эта сторона дома выходила на пустой пустырь, он размахнулся и запустил стульчак куда подальше. Тот взвился в воздух, став похожим на бумеранг, но с тем отличием, что никогда уж не вернется назад.
Он упал далеко, Илларион Васильевич радостно удостоверился в силе своей руки: значит, он еще молод, еще вся жизнь впереди!
Торопливо, опасаясь, что жена придет раньше времени, Илларион Васильевич приладил крышку, совершенно одинакового цвета с унитазом, позвал дочку, чтобы та посмотрела.
Дочка посмотрела и сказала:
— Нормально.
— Только маме не говори, — крикнул ей вслед Гостомыслов.
Он нетерпеливо ждал.
Жена все не шла.
Он выходил на балкон — хотя не мог ее увидеть со стороны пустыря, а на другую сторону у них окон не было.
Он даже выходил в коридор и слушал лифт.
Наконец, жена Маша пришла.
Она разгрузила продукты и стала возиться с приготовлением ужина.
Гостомыслов вертелся тут же. Он не хотел упустить момента, когда супруга пойдет в туалет.
Но она все возилась, необычного состояния мужа не заметила.
Мы привыкли друг к другу, мы уже не видим, когда в нас что-то меняется, с грустью начал Илларион Васильевич довольно привычные мысли, но тут супруга, наконец, пошла в туалет — выбросить мусор в мусорное ведро, которое стояло в туалете.
Она вышла оттуда.
С жадностью он смотрел на ее лицо.
И ничего не увидел.
Он понял: она была вся в себе. Веник, совок, мусор, ведро — кроме этого она ничего не воспринимала. К тому же она, кажется, даже свет не включила, не из экономии, а в силу того, что наизусть, вслепую знает домашнюю топографию.
Ладно, подумал Гостомыслов. Подождем, когда пойдет не мусор выбрасывать.
И вот через час или полтора Маша, приготовив ужин, позвала дочь и мужа, а сама зашла в туалет, освободившись. Она всегда так: сперва сделай дело, потом гуляй смело! Гостомыслов подмигнул дочери. Она не поняла. Наверное, уже забыла о событии.
И он дождался!
— Ларик! — вскрикнула жена.
Он подошел к туалету.
Жена смотрела то на Гостомыслова, то на голубое чудо с цветочками.
— Прелесть, прелесть, — сказала она. И даже не спросила, сколько стоит...
...Блаженством стали для Илларионова те минуты, что он проводил здесь. Но высшее наслажденье еще предстояло ему.
Обычно он сперва спускал воду, а потом закрывал крышку, а на седьмой или восьмой день сделал наоборот: закрыл крышку, а потом спустил воду. И потрясенный закричал:
— Маша!
Маша прибежала.
— Смотри. Слушай, — сказал Гостомыслов.
Сперва он спустил воду с открытой крышкой. Вода сварливо забурлила с привычным шумом, ничем не отличающимся от звука, производимого каким-нибудь общественным вокзальным унитазом.
А потом он закрыл крышку, дождался, пока наберется вода, и спустил воду уже при закрытой крышке.
Совсем иной получился звук!
Это был звук приглушенный, приличный, близкий и дальний одновременно, это был звук мягкий, это был звук уважения падлы-вещи (какова она в конце-то концов и есть!) пред человеком, коему она служит — а не нахальное трубное сипение и клохтание наглого былого унитаза, который словно сердился, что им попользовались, что не оставляют, паразиты, в покое, который словно грозил треснуться, прорвать водой свое фаянсовое нутро или, оскорбившись, вовсе перестать давать воду: попляшете у меня тогда! Нет, совсем иное слышалось под новой крышкой: лесть и услуга, чего изволите и кушать подано, будьте любезны и не соблаговолите ли... Да что там!
Гостомыслов заплакал.
Маша зарыдала.
Прибежала дочь и заплакала тоже, не понимая, отчего плачут родители, она была добрая девочка и с детства не могла без боли видеть чужого горя. Она вырастет и станет первым в истории России президентом-женщиной. И я радуюсь за нее — мыслями, которые в будущем, а душой, которая в настоящем, плачу вместе с Машей и Гостомысловым, плачу, как дурак, плачу, плачу и плачу, хотя, возможно, совсем подругой причине...
15 января 1996 г.
Встреча
Я ожидал вылета во франкфуртском аэропорту, утомленный.
И вдруг, не сходя, вернее, не вставая со своего места, — оторопел.
Я увидел проходящую сквозь последние таможенные препоны Томку, Томку-соседку, Томку-алкоголичку, Томку-синюху, тунеядку, доходягу, вечно стреляющую у меня деньги на опохмелку.
Прохладный, равнодушный и чистый, как весь этот зал ожиданья, немец-таможенник что-то говорил Томке, а она, простоволосая, взлохмаченнная, в какой-то драной шубейке, гнусаво посылала его по всем известным ей адресам. Наконец немец пропустил ее, и она гордо прошла.
Конечно же, это не Томка, подумал я. Пусть лицо похоже, и голос, и шубейка, кажется, та самая, что Томка носит десятый уж год, а вон и желтизна синяка под глазом, я этот синяк две недели назад видел в стадии багрово-фиолетовой, — все равно это не Томка, потому что Томки здесь, в международном аэропорту города Франкфурта, быть никак не может!
Она отыскивала взглядом свободное место — и увидела меня.
— От ни хрена себе! — заорала она на всю округу. — Ты как здесь?
Я бы мог объяснить ей, как я здесь, — тем более, что здесь я не первый раз, но она-то как здесь, вот что меня интересовало! Она меня узнала, значит, это все-таки Томка! Но не может же этого быть, никак не может — никакая фантастика этого не выдержит!
Она присела рядом и, высморкавшись, как обычно делают люди, подобные ей, после завершения любого дела — словно всякое дело вызывает обильный прилив жидкости в их чувствительный нос, не знаю, отчего так бывает, — сказала:
— А мне, понимаешь ли, попутешествовать пригрезилось. Охота к перемене мест, понимаешь ли. Чтоб дым отечества был сладок и приятен. Собрала некоторые средства и, вместо того, чтоб вещи покупать — вещи преходящи! — решила потешить себя пространством и временем. Они, естественно, тоже величины переменные, если брать короткие промежутки, но по сути своей вечны. То есть не руль на гривенники меняешь, милый ты мой, а прикасаешься к амплитудам вечности, поскольку ведь и вечность не незыблемое что-то, как ты думаешь? И хоть она одна на всех, но прикосновение к ней у каждого свое. Как ты думаешь?
Я никак не думал. Я смотрел на нее — и не верил. Это не Томка! Убей меня Бог, не она!
— Ты чего это? — вдруг спросила она.
— Извините, — сказал я. — Вы в Саратове на улице Мичурина живете?
— Бляха-муха, ты охренел? Не узнаешь?
— И вас Томкой, Тамарой... (я не смог вспомнить отчества) зовут?
— Охренел, точно! Выпей, полегчает! Только у них дорого все, а я с собой пару фунфыриков взяла!