День денег - Слаповский Алексей Иванович. Страница 35

Свинцитский вошел в комнату, Иола с удовлетворением увидела, что он, говоря по-народному, поправился. Впрочем, мог бы и попьянее быть.

– Я дождусь объяснений? – мягко спросила она.

– Какие объяснения, Иола, девочка моя? Зачем они? Это смешно, но я нашел деньги. Хочешь верь, хочешь нет.

– Верю. А почему все-таки Владивосток?

– Мне надо все бросить. Хотя бы на время, – заблажил опять Свинцитский.

– Как Гоген или Ван Гог?

– Ты не смейся. Это серьезно. Я счастлив с тобой и с девочками, но… Но так нельзя. В то время как люди гибнут со всех сторон… Ты ведь понимаешь?

– Они гибнут везде. И тут тоже. Почему Владивосток?

– Неважно! Я сдерживал в себе силы саморазрушения и этим погубил свой талант. Мне надо разрушить себя, чтобы заново построить. Я пытался это сделать… как бы тебе сказать… амбулаторно! – хихикнул вдруг Свинцитский. – С помощью водки и… Я ведь изменял тебе четыре раза. Нет, пять. Или четыре?..

– Четыре с половиной, на пятый у тебя не вышло, – подсказала Иола.

– Ты знаешь? – удивился Свинцитский.

– Конечно.

– Тебе кто-то что-то говорил?

– Ты сам говорил. Ты проговариваешься в том, что пишешь. Я всегда точно вижу, где ты выдумываешь, а где описываешь собственный опыт.

– Серьезно? А как же ты…

– Вот так…

– Ты святой человек. Я не могу! Я должен уйти. Я теперь просто обязан уйти, уехать! – переключилось в голове Свинцитского. – Вот в чем дело! – говорил он с видом озарения. – А я-то думаю: почему ж меня так тянет уехать, сбежать? А это, оказывается, чутье мое сработало! Оно, чутье мое, чуяло, что ты меня презираешь, а я не хочу жить с человеком, который меня презирает!

– Ты старомоден, Иван, – сказала Иола. – Ну, изменял, но любишь-то меня?

– Да, – сказал Свинцитский, потому что думал так. – Но в таком случае это еще более гнусно: любить и изменять!

– Ты делал это для познания жизни. Ты писатель, как ты можешь описать измену, если не знаешь, что это такое? Ты делал это в профессиональных целях, – терпеливо подсказывала ему Иола.

– Верно! – поразился Свинцитский. – Как хорошо ты меня знаешь! Но, следовательно, надо идти дальше! Надо не только тебе, но и себе изменить! – нашел он новую мысль. – В самом деле! Если честно, Иолочка, мне страшно не хочется уезжать. Но – необходимо. Как ты выражаешься, профессионально необходимо!

И Свинцитский энергично стал собирать вещи.

Иола перепугалась. Она вела разговор легко: она до последнего не верила в серьезность намерений мужа. И вот он, посмотрите-ка, вещи укладывает! Подталкивая незаметно и направляя его всю жизнь, она знала при этом, что стоит однажды Ивану Алексеевичу сделать, пусть случайно, полностью самостоятельный шаг, пусть в совсем неверную сторону, и он заупрямится и с выбранного пути не сойдет. Она надеялась, что этого не случится, пока она рядом.

Случилось.

Да, пьян и не в себе. Но ведь соберется, сядет в поезд, поедет, проспит в вагоне пьяную ночь, утром будет мучиться и страстно желать вернуться – и не вернется, вот в чем загвоздка!

– Паспорт? Здесь. Билеты? Здесь! Белье собрано, рукописи, книги. Самое необходимое, – комментировал свои действия Свинцитский.

Он собрал большую дорожную сумку и стоял над ней, соображая, все ли взял. Паспорт и билет пока отложил на стол. Вышел в кухню.

Добавить, догадалась Иола. Взяла билеты – словно никак не решаясь поверить в их реальность. И что-то такое в них увидела, что глаза ее удивленно расширились. Ладно. Пусть едет. Посмотрим!

Положила билеты на место.

И вот Свинцитский стоит перед ней с сумкой через плечо, и она понимает: ни уговоры, ни слезы, ни крики, ни припадок (если изобразить) – ничто не поможет. Да и не нужно. Она знает то, чего не знает он. Пусть идет. Лишь бы с ним ничего не случилось сегодня.

– Дочки дома? – мужественно, крепясь, спросил Свинцитский.

– Гуляют.

– Поцелуй их за меня. Я буду писать, звонить… Я…

Он сглотнул, повернулся – и вышел.

Глава сорок первая

Парфенов. Еще прощание

Сын Павел, увидя, что отец жив-здоров и почти пришел в норму (приняв горячий душ и выпив еще вина, он перестал трястись), засобирался с женой Ириной домой. Он понимал, что отговорить отца от дурацкой поездки не сможет. Да и не знает он, как с ним теперь говорить таким, неузнаваемым, странным.

Ольга не удерживала сына, она видела, что в этой ситуации Павел помочь не сумеет, наоборот, он может послужить вместе с женой лишней и вдохновляющей публикой в том спектакле, который разыгрывает Парфенов, хотя, похоже, никакой это не спектакль.

Они остались вдвоем.

Парфенов начал собираться.

– До поезда еще есть время, – сказала Ольга.

– Мне тут еще зайти надо…

Ольга думала.

Что сказать ему?

Сказать чистую правду: что она безумно любит его? Вот именно безумно: ум потеряв от любви и став заурядною вечно ироничной и злоехидной стервой для того, чтобы он поскорее ее окончательно разлюбил, потому что она слишком его любит и не может терпеть муку от его нелюбви к себе, но и сама прогнать его не в силах. Но эта чистая правда выйдет ему только на руку. Да и не поверит он.

(Да и, замечу, читатель тоже не поверит в такую сложносочиненную психологию – и правильно сделает, ибо бедная женщина эта, иногда почти ненавидящая мужа за нелюбовь к себе, была злоехидной стервой не нарочно, а от всей души, но, чтобы себя самоё не запрезирать окончательно, она придумала теорию о нарочитой стервозности и злоехидности.)

Нет, не надо этого говорить.

То есть сказать, что любит – и все. Без подробностей. Он ведь добрый человек. Он услышит. И, возможно, она ошибается, возможно, он не так уж и не любит ее, как она вообразила. Ну, завел любовницу, с кем не бывает.

Но он поймет, что она рассчитывает на его доброту, на его жалость, он и так сетовал, говоря о службе, что на нем, используя его мягкость, только ленивый воду не возит. Он будет сопротивляться своей доброте. Не надо ему говорить о любви.

– Я люблю тебя, Паша, – сказала она.

Он застыл, согнувшись над чемоданом, большим чемоданом на колесиках, который купил три года назад в Германии (ездил в свите губернатора).

– Оля… – сказал он.

– Да?

– Я заранее скучаю. Я не хочу ехать. Но я должен. Я слишком часто бросал на ветер слова. Надо ехать. Я обещал себе – и еще двоим. Они меня ждут. Я не могу их обмануть. Я отвечаю за них.

Он любит меня, подумала Ольга, не думая, правда это или нет. Но, в таком случае, неужели какие-то посторонние люди ему дороже меня? Ах, какой глупый бабский вопрос! Нельзя задавать его!

– Неужели какие-то посторонние люди тебе дороже меня? – спросила она.

– Ты мне дороже всех, – ответил Парфенов, наслаждаясь чувством любви к жене и тем, что от этого прощание становится терпким, печальным и страшно человеческим. – Но есть понятие долга, понимаешь?

Никакое это не понятие долга, а просто упрямство, подумала Ольга.

Вот этого-то уж ни в коем случае нельзя говорить, это сразу все испортит – бесповоротно!

– Никакое это не понятие долга, а просто упрямство! – сказала Ольга.

– Вот как? Значит, ты меня считаешь всего-навсего упрямцем?

– Именно так, б., е. т. м., к. б.! – иронически сказала Ольга, с ужасом слушая себя.

– Ты в своем репертуаре! – одобрил он, энергично заканчивая набивать чемодан вещами.

– Я пою песни, которые ты хочешь услышать! Я сомневаюсь, что тебе требуется от меня райское пение!

– Удивительно верно! Тем более что райского пения я никогда от тебя не слышал.

– Я ненавижу тебя.

– Взаимно.

– Если ты уедешь, ты никогда не вернешься! Я на порог тебя не пущу.

– Размечталась! Чтобы я вернулся в этот… в эту…

– Пока ты ищешь слово, твой поезд уйдет.

– Не беспокойся! Мой поезд не уйдет без меня – никогда! В отличие от твоего! Который давно ушел! Вобла!