Стрекоза, увеличенная до размеров собаки - Славникова Ольга Александровна. Страница 63
Только в воспитательных целях Софья Андреевна велела дочери закончить курсы машинописи и поступить на службу до новых экзаменов в вуз. Но Катерине Ивановне неожиданно понравилась высокая «Башкирия» с лязгающей на ходу броней и хрупким, на иголках, внутренним механизмом: как она ровно частила, ловко слезала вниз по строкам и вдруг тяжело переступала, когда Катерина Ивановна кнопкой поднимала клавиатуру, чтобы отбить заглавную букву. Все крепче делались ее пухлявые, разной длины, избалованные кражами пальцы, вес аккуратней становились поначалу мусорные страницы. В отделе научной информации ближайшего НИИ, куда Катерина Ивановна пришла устраиваться на работу, ее ожидала точно такая же «Башкирия», еще более царственная и побитая, с протертыми едва ли не до дыр бляшками букв — и это решило дело. Катерина Ивановна теперь ни на что не хотела менять белесый пенальчик машбюро, тем более что серое здание, похожее на незаконченную стройку, тоже называлось «институт». Катерина Ивановна законно являлась туда по утрам, и ее уже встречала, прыгая в недоснятых рейтузах и недонадетых туфлях, начальница Маргарита Викторовна, или, как она просила обращаться, просто Маргарита. Старше Катерины Ивановны тремя годами, Маргарита сразу взялась ее опекать: расхваливала всем, кто по делу или просто так заглядывал в пенальчик, а тех, в свою очередь, расхваливала ей, так что новым знакомцам при захлебывающемся звуке Маргарит иного молодого, хриплого голоска и сиянии морозного, тоже как бы хриплого солнца на ее разбросанной стеклянной и зеркальной дребедени, было друг к другу буквально не подступиться.
Работу Катерине Ивановне, как старшая по должности и стажу, тоже выдавала Маргарита: всякие доклады, списки лекторов, поздравительные адреса, — каждый раз, получив от нее оригиналы, украшенные хорошенькой, с бантиком, визой начальника отдела, Катерина Ивановна радовалась, что работы много, и чувствовала в кистях приятный позыв к еще не тронутой с утра клавиатуре. По утрам в пенальчике было особенно уютно: в стакане лопотал, надувая крупные пузыри, запрещенный пожарной инспекцией кипятильник, Маргарита, пристроив зеркальце на каретку, красилась «с выражением», с дрожащим солнечным зайцем на вытянутой шейке. Женщины забегали, чтобы без мужчин стянуть шерстяное белье, в веселой толчее разбирали туфли, вставали на каблуки. Дни проходили раз навсегда заведенным порядком; пенальчик был настолько узок, что Катерине Ивановне не удавалось полностью выдвинуть стул, чтобы встать с рабочего места, но именно эта теснота давала чувство прочности положения по контрасту с видимым в окно пустым и голым внутренним двором, где блестели, всякий раз составляя один и тот же простенький узор, цветные крыши «Жигулей» да изредка скатывали с грузовика в подвал чудовищной величины бумажные рулоны, топчущие в грязь свои полуоторванные лоскуты.
С годами Катерина Ивановна изучила этот двор (ни разу в нем не побывав) до малейшей трещины на асфальте, изучила противоположную стену пристроя, где ее раздражала пожарная лестница, не совпадающая счетом перекладин с делениями блочных этажей. У Катерины Ивановны сложилась тайная и нежная любовь к отдельным удобным и длинным словам, которые ей особенно нравилось печатать, к некоторым выражениям через ловкую, как поворот на цыпочках, резвую запятую. Руки Катерины Ивановны словно заговорили на канцелярском, но все же человеческом языке (сильно затормозив ее и без того неразвитую собственную речь), и когда они особенно хорошо разбегались по клавишам, Катерине Ивановне чудилось, будто она, как мечтала в детстве, играет на фортепьяно. Вовсе не из жажды заработка, а только в память о чудесном инструменте, когда-то зеркально сквозившем в соседских дверях, а ныне заваленном бумагами и даже застеленном клеенкой, как обыкновенный стол, — только из желания всегда иметь под руками карликовое его горбатое подобие и, может быть, печатать на нем без музыки слова каких-нибудь песен, Катерина Ивановна захотела брать халтуру на дом и даже условилась с заказчиками о цене. Но Софья Андреевна, при каждом случае обзывавшая дочь Акакием Башмачкиным, решительно не пустила в квартиру портативную машинку «Москва», которую Маргарита одолжила бессрочно и бесплатно и даже притащила лично в один, из тех дождливых, нудных, выходных, когда человек в подъезде неприятен своей смиренной темнотой, запахом мокрой ткани, а освещенный из прихожей, кажется уже непрошено вошедшим в унылый уют бесконечного дня. Кроме того, Софье Андреевне не понравилась улыбка дочериной коллеги, уклончивая и мутная, вызывавшая странный порыв заслониться рукой.
Однако вскоре Софья Андреевна едва ли не пожалела о машинке. Устроившись на службу, дочь совсем перестала помогать ей по дому, и было тяжело терпеть ее безделье, недочитанные книжки, недоеденные яблоки, вокруг которых сразу начинали виться комнатные мушки. Вечно сонная, слезливая, Катерина Ивановна плохо спала по ночам, бывало, до утра включала и выключала торшер. Из-за дочери время после работы тащилось невыносимо медленно, стрелки на ходиках, печатавших на стене неприятно резкую тень, выглядели фальшиво, будто приклеенные усы. Дочь была такая большая, неживая, никому не нужная; Софья Андреевна на всевозможные лады воображала, как какой-нибудь хороший, положительный молодой человек женится на ней исключительно из уважения к матери. По разным признакам — даже обследуя ее карманы и в одном и том же блокноте с тремя телефонами опять и опять подозревая дневник — Софья Андреевна пыталась угадать, нет ли у дочери хоть завалящего кавалера. Она почти охотно слушала рассуждения оплывшей, как бы подобревшей Комарихи, что хорошо бы породниться, когда Колюня вернется из армии, — впервые стала относиться к ней всерьез и даже приглашать на чай. В ответ Комариха, почуяв слабину, стала приходить с бутылочкой и высасывала винцо одна в виду недвижной и полной до краев рюмки Софьи Андреевны, которую страшно было даже тронуть на белой глаженой скатерти. Софья Андреевна, не любившая своего дураковатого ученика, теперь находила в нем известные достоинства. Она благосклонно разглядывала подсунутую Комарихой Колькину фотографию, где тот, вздернув слабенький подбородок, стоял с оружием у знамени, кое-как расправленного на стене, словно бархатный коврик с кистями. Колька выглядел точно старшеклассник по сравнению с петухастым парнем, каким разгуливал до призыва, и Софья Андреевна уже смирилась с тем, что на худой конец сойдет и он.
глава 3
У Катерины Ивановны и правда не было никого. Для нее, выросшей без отца, мужчины составляли тяжелую загадку, особенно потому, что она сама была каким-то образом приспособлена для них, чтобы угождать им в отношениях и ситуациях, видевшихся Катерине Ивановне очень смутно. В детстве девчонки поймали ее как-то в подъезде и, больно закрутив ей незагорелые руки, заявили, что у нее живот как у беременной и должен шевелиться. Они по очереди щупали, залезая под платье холодненькими мытыми ладошками: иные растерянно поглаживали, другие больно щипались, выкручивая складки, и все говорили друг другу, что там действительно что-то толкается, — а Любка, специально перетянутая фасонистым пояском, похожая в измятом платье на бумажный бантик, каким играют с кошками, важно поясняла, что дети получаются, когда женщина ложится с мужчиной в постель.
Дома девочка, уже не плача, а только икая, заперлась в ванной и долго с ненавистью давила и мяла о раковину свой измученный живот, а потом перетягивалась шлангом от стиральной машины, пока ее не вырвало съеденными утром шоколадными конфетами. С тех пор она не раз и не два подвергала себя подобным истязаниям, на какие девчонки в жизни бы не решились, — у нее даже появилась болезненная тяга к этому и своего рода гордость перед дворовой компанией, ведать не ведавшей, какие бывают на коже черные синяки. Долго, чуть не до восьмого класса, девочке казалось, будто у нее и в самом деле что-то с кем-то было. Она, чуть что, начинала себя ощупывать, прислушиваться, словно для мистической беременности не существовало естественных сроков. Иногда девочка пугалась попросту того, что она живая: дыхание, биение крови представлялись ей не своими, а того существа, которое она вынашивает. Однажды целую осень она сидела на диете, не ела почти ничего, только обводила ложкой по краю тарелки, будто всего лишь прибирала блюдо, — и вовсе не ради фигуры, как полагала взбешенная остывшими художествами Софья Андреевна, а чтобы только перемочь в себе растущую и подымающую сердце нутряную жизнь. Было почти невыносимо, как эта жизнь рвалась наружу, в мир, будто нарочно составленный из зовущих, сосущих пустот, и не хотелось даже глядеть на разные, обычно занимательные вещи, — а самыми пустыми были дождливые ночи, когда льет и льет, а все на дне, и сутулый фонарь-лаборант рассматривает у себя пол светом размытые классики.