Стрекоза, увеличенная до размеров собаки - Славникова Ольга Александровна. Страница 72

Не в пример Катерине Ивановне, энергичная Маргарита совершенно не чувствовала к себе неприязни. Она не стеснялась никого и ничего: однажды на институтском новогоднем вечере, пьяная, обвешанная спиралями рваного серпантина, оттаскала одну из самых нарядившихся коллег за непатриотичные восторги американскими стандартами, — оттаскала перед зеркалом, что удваивало ее вину, так как коллега, брякая кулонами о раковину, воочию видела свой разинутый рот и страдальческую кожу на лбу, ходившую вверх и вниз от рывков за скомканную прическу. Так же горячо, как дралась, Маргарита не смущалась расхваливать людей за что попало — за обнову ли, за деловые качества, за умение варить варенье; победа в соцсоревновании, присуждаемая всем по очереди из-за прилагаемой премиальной десятки, виделась Маргарите инструментом возвышения личности, и ей казалось очень правильным, что сперва один возвышается над всеми, а потом его немедленно сменяет товарищ, и общий статус коллектива непрерывно растет. Дамы выслушивали ее похвалы с принужденными усмешками; вероятно, им казалось, что Маргарита заглаживает свои безобразные выходки. Они полагали, что дочь алкоголика (об этом Маргарита сообщала всем как о своей интересной особенности, объясняющей ее активность от выпитой водки и необычное, из треугольников, строение лица) — что это несчастное существо заискивает, чтобы добиться их покровительства.

Однако вопреки их невысказанным подозрениям Маргарита была вполне и совершенно счастлива: однажды, выпив сладкого вина, она даже призналась Катерине Ивановне, что жалеет всех, кто с нею незнаком. Надо сказать, что на взгляд постороннего наблюдателя Маргарита в самом деле выглядела жалко: обширный плоский лоб при мелкости прочих черт, ротик, будто собранный на резинку, густые, как вата, обесцвеченные волосы, вечно сожженные завивкой и неистребимо пахнувшие горелой тряпкой, несмотря на крепкие духи. Молодость ее уже являла черты будущей старухи — в двадцать пять Маргарита была карга. Однако ей своеобразно шли любимые ею стеклянные буски, браслетки, сережки; наивная игра всей этой длинной и висячей дребедени была девчоночья, подростковая, — Маргаритины беспокойные пальцы с ногтями точь-в-точь как бляшки пишущей машинки, если не были заняты печатаньем, все время вертели граненые шарики, счесывали и снова нанизывали дешевые колечки. В результате Маргарита частенько рвала свои драгоценности и осыпалась бусинами, будто куст переспелыми ягодами. Даже когда она была в пальто, вдруг, безо всякой видимой причины, у нее под ногами начинало подскакивать и щелкать: Маргарита, закрыв глаза, хваталась за складки одежды и медленно расстегивала пуговицы — тут же длинная очередь стекляшек спускалась на асфальт. Даже сохраняясь в целости, Маргаритино стекло быстро утрачивало молодость, свойственную ему как материалу, становилось мутным и слепым; по контрасту новые украшения перемигивались со всеми лампочками. Вообще в одежде Маргариты — из-за ее неаккуратности либо по другим, таинственным причинам — всегда ощущалась разница сроков службы: юбка, купленная на год раньше кофточки, выглядела затхлой, пожилой, тогда как на кофточке (выделенной дамами за услужливость) взгляд невольно искал магазинной этикетки. Такая разорванность облика, где ничто не желало отступать на задний план, производила на людей, впервые пришедших в отдел, ошеломительное впечатление.

Когда Маргарита, торжествуя, вступила в партию, жалостливая к ней неприязнь сменилась неприязненной опаской. Никто не понял, как же это, собственно, произошло; начальник отдела, потупив глаза и склонив на плечо драгоценную полированную голову, только плавно разводил руками и снова сцеплял их корзиночкой под округлыми пиджачными фалдами. Этот беззвучный балет был истолкован так, что в судьбу Маргариты вмешались какие-то высокие силы, драматически представленные горевшей над начальником сувенирной люстрой. Стали шептаться, будто Маргарита стучит в КГБ, якобы ее видали под железной дверью особого отдела, где она перетаптывалась, засунув голову в квадратное окошко, а у ног ее стоял неведомой избушкой большой, хорошо застегнутый, явно не ей принадлежавший портфель. Что характерно — этот портфель черной тускловатой кожи был откровенно мужской.

Неохотно, кривым поднятием рук, давшим ощутить пустоту незанятых стульев, Маргариту выбрали комсомольским секретарем. На собраниях, проходивших в душной и гулкой семинарской аудитории, Маргарита для чего-то вешала на доску у себя за спиной политическую карту мира, где красный Советский Союз удивительно напоминал освежеванную тушу с плакатов мясных магазинов и был расчерчен, словно линиями разделки, границами республик. Не слушая, все невольно глядели на бледные губы Маргариты; книжки, забытые на коленях, перелистывались, переваливались поудобнее, резкий голосок Маргариты отскакивал от дальнего угла аудитории, заставляя вздрагивать девушек, застывших в томительном ожидании по три-четыре на шатком, хлипко сколоченном ряду. Катерина Ивановна отсиживала собрания смирно, бессловесно, чувствуя себя на жестком стуле словно вписанной в прямоугольный треугольник. То и дело у нее возникало ощущение, будто ей сейчас выступать. Недоброжелательство соседок, никогда не садившихся рядом, из-за наклона аудитории облаком нависало над головой, и у Катерины Ивановны от страха даже разбухали кончики пальцев. Каждый раз та или другая молодая мама посылала Маргарите записку с просьбой отпустить ее в садик за ребенком. Маргарита, прежде чем поставить на голосование, поднимала несчастную, кусавшую губы в нетерпении бежать, и обстоятельно выспрашивала ее о муже, о свекрови и что они будут делать, если комсомолка задержится не на собрании, а попадет, например, в больницу. Из зала начинали выкрикивать, самые нетерпеливые вскидывали руки, стучали пальцами по часам. Наконец молодая мать тяжело срывалась прочь, бежала с горбом недонадетого пальто мимо голосующих рук с часами, а оставшиеся в зале со вздохами меняли позы и глядели на Маргариту из-под завитых чёлок с откровенной ненавистью. Катерина Ивановна понимала, что и ее обвиняют вместе с Маргаритой, прямо-таки чувствовала, что сидящие за спиной готовы вытолкать ее к подружке на пыльную сцену, где из-за сильного луча сухого солнца все было нереальным, будто с улицы показывали кино.

Теперь что бы ни сделала Маргарита, это еще полнее сближало ее с Катериной Ивановной, потому что становилось общим. Только раз Катерина Ивановна попробовала взбунтоваться. Это случилось весною, во время субботника. За отделом был закреплен для ухода и уборки участок улицы, удивительно неприятной и глухой: даже бедная земля на газонах казалась привезенной и насыпанной в бетонные лотки, а корни у сорняков, которые следовало выпалывать из условного цветника, были крепкие, будто рыболовные лески. Казалось странным, что люди и автомобили движутся по этой улице в разных направлениях, а не все в одном, — не устремляются туда, где вдали, за горой, за ложным простором, светлеет пустота с избенками на дне и маячит подобие выхода. Самый снег здесь походил на пыль, а пыль, кислая на вкус и бурая на цвет, будучи изредка поливаема из медленных усатых машин, давала урчащую пену, которая долго лежала на солнце будто рыбьи потроха и разлезалась большими дырьями под ногами прохожих. Некий завод, чьи современные корпуса были снаружи оплетены серебряными трубами и железными лестницами, скромно выходил на улицу маленькой, как шкафчик, и такой же безымянной проходной.

Никто не любил субботников, кроме Маргариты: ее всегда назначали старшей, она непререкаемо командовала и всех поила глухим перепрелым чаем из своего голубенького термоса. Катерина Ивановна ходила только по обязанности, более для нее настоятельной, чем для всех остальных. От работы на горячем воздухе у нее отекало лицо, а запах заводика создавал ощущение, будто она наелась какого-то противного изюма. Однако весною бывало полегче, а тот апрельский день был и вовсе хорош: плыли сырые облака, похожие на остатки снега с землею на подошвах, неслось переменчивое солнце, забиравшее сперва предметы как бы по краям пятна, чтобы затем сразу занять обозначенное место целиком и тут же уйти, оставив почти темноту, где глаз едва различал таинственные и продуваемые ветром вехи небесного движения. Все было сквозисто, мокро, некрасиво и свободно; бархатный от сажи ледок еще держался за что-нибудь покрупней, поматериальней — за массивные здания, бетонные опоры. В растревоженной солнцем прошлогодней траве среди мочальной серости проглядывала кое-где одутловатая зелень, цветом похожая на овощную зимнюю ботву. Грабли, брякая камушками, царапали газоны, и они становились полосатыми, как была полосатой лужа, размазанная метлой. Катерина Ивановна с самого стеклянного и низкого утра, глядевшего желтой щелью между облаками и отчетливым навесом остановки, находилась в особом, расчувствованном состоянии души. Ей хотелось поплакать над чем-нибудь хорошим, ее умиляли отчего-то остатки зимних месяцев — мокрые абонементы, фантики, волглые странички из школьной тетради с розовым пятном расплывшейся отметки. Между бумажками, разделенными временем и ростом снега, теперь не оставалось ничего, — зима действительно ушла, и Катерина Ивановна, хляпая мутными от глины сапогами, думала, что купит новые туфли, достанет путевку в Крым.