Ничего кроме надежды - Слепухин Юрий Григорьевич. Страница 61
– А вам что ж, – помолчав, спросил Тимофей Кузьмич, – и радио английское дают слушать?
– Что значит, «дают»? Я сам слушаю, если удастся поймать, приемник у меня слабенький, старый...
Капо опять помолчал, потом сказал с подковыркой в голосе:
– Слабенький не слабенький, а все ж таки вам его оставили – доверяют, значит...
Болховитинов не понял:
– Кто «доверяет»? Приемник, кстати, не мой, а квартирной хозяйки. Но почему ей не должны были его оставить?
. – Ясное дело, почему, кто же это во время войны разрешает гражданскому населению пользоваться приемниками?
– Ах, вот вы о чем! – Болховитинов вспомнил, как Таня рассказывала о сдаче радиоаппаратуры на второй день войны. – Нет, здесь не отбирали. Просто вышел закон, запрещающий слушание вражеских станций... и, по-моему, каждый владелец аппарата должен был дать подписку, что с этим законом ознакомлен и обязывается его соблюдать.
– Чудно получается, – с недоверием заметил капо. – Подписки-то подписками, а слушать все равно не закажешь... тем более, говорят, у немцев приемник чуть не в каждом доме, вроде как велосипед.
– Ну, это не совсем так. У большинства дешевые ящики для ближнего приема, с ними Лондон или Москву не услышишь, а мощные аппараты с коротковолновыми диапазонами – штука дорогая, их не так уж многие и приобретали. Немец практичен, он скорее стиральную машину купит...
Пожалуй, все-таки что-то между ними неуловимо менялось. Тимофей Кузьмич чаще стал интересоваться сводками, спросил однажды, берет ли его приемник Москву. Болховитинов сказал, что Москву ни разу поймать не удалось, хотя пробовал, и предложил записывать английские сводки, чтобы в лагере могли потом передавать один другому. Тимофей Кузьмич, сразу насторожившись, отказался наотрез – ни к чему это, мало ли кому в руки попадет, такое дело могут состряпать, что не поздоровится. Болховитинов и сам тут же сообразил, что предложил глупость. Не исключено, что именно после этого разговора он был возведен в ранг «нашего придурка».
С приходом весны жить лагерникам стало полегче – при том же питании и той же продолжительности рабочего дня они хоть не страдали больше от сырости и холода. Монтаж эстакады заканчивался, но Болховитинов через того же Тимофея Кузьмича проинструктировал остальных капо, чтобы не очень-то усердствовали – хорошо бы провозиться здесь еще с месяц, все-таки на солнце, на свежем воздухе, а то потом загонят опять в какое-нибудь подземелье...
– Действуйте там сами по обстоятельствам, – сказал он – когда нет никого из немцев поблизости, можно и отдохнуть по очереди, лишь бы врасплох не застали.
– Смотрите, господин инженер, – Тимофей Кузьмич усмехнулся, – темпы снизятся – за это вам и по шее могут надавать, с нас-то спрос какой.
– Кому эти темпы нужны, так или иначе новое производство до конца войны запустить не успеют. Да если бы и запустили, все равно сырья не хватит. А со мной что они могут сделать? Выгонят разве что, так я без работы не останусь.
– Вы разве не по мобилизации у них?
Болховитинов секунду поколебался – можно было, конечно, не откровенничать, а в то же время и врать как-то не пристало…
– Да нет, – сказал он, – сам напросился... еще в сорок первом. Они набирали технический персонал для работ на оккупированных территориях – дороги строили на Украине. Ну, я и подписал контракт... Осуждаете меня? Но мы действительно ничего, кроме дорог, там не строили, никаких военных объектов.
– Ну, это уж кому другому расскажите. Во время войны дорога – не военный объект?
– Вообще-то вы правы, конечно. Но я тогда просто не подумал об этом. Очень уж, понимаете, хотелось побывать дома.
– Родные, что ль, там были?
– Нет-нет родных не было никого, мои родители скончались еще до войны, матушка в Югославии, отец в Праге... Сам я старую Россию практически не помню, увезли ребенком. Но тяга была страшная – приехать, вдохнуть воздух, которым дышали твои предки, прикоснуться к земле, по которой ходили...
– Захотелось, значит, грехи замолить.
– Грехи? – удивленно переспросил Болховитинов. – Какие у меня могли быть грехи?
– Ну, не ваши, так отцовы. Это вот как, знаете, старые люди раньше говорили – ну, которые в Бога веровали, что грех, мол, он и на сынов и на внуков переходит...
Болховитинов подумал, пожал плечами.
– Hу, если подходить к вопросу теологически, каждый из нас несет на себе груз каких-то грехов... начиная с первородного. Но если конкретно – отец никогда не чувствовал себя виноватым перед родиной. Мы с ним говорили иногда на эту тему. Так что у меня не могло возникнуть никакого комплекса вины, зря вы усложняете.
– Да чего тут усложнять. Чего ж бежал-то тогда, если вины не чувствовал? Невиноватые дома оставались, а кто бежал – было, значит, от чего...
Они сидели в конторе – до конца рабочего дня оставалось около часа, немцы ушли в здание дирекции слушать трансляцию какого-то митинга, можно было поговорить без помех. На всякий случай Болховитинов развернул на столе захватанный, истрепанный по краям лист рабочего чертежа, придавив углы пепельницей и логарифмической линейкой.
– Были которые и после вернулись, – продолжал Тимофей Кузьмич, – генерал Слащев такой, может, слышали? Уж на что против народа злодействовал, хуже зверя на всем врангелевском фронте не было, а ведь вернулся уже из Турции. Осознал, выходит, свою вину.
– Это случай особый, – возразил Болховитинов. Про Слащева отец рассказывал – хорошо его знал, они вместе служили, когда тот еще командовал корпусом у Деникина. – Не знаю, что он «осознал», когда решил вернуться... не исключено, что ему просто скучно стало жить. Скучно и незачем. Слащев вообще странная была личность – человек фантастической храбрости, к тому же кокаинист, любое решение мог принять по внезапному наитию, долго не размышляя. Простят большевики – хорошо, послужу большевикам, а поставят к стенке – ну что ж, двум смертям не бывать... Но я хотел бы возразить на ваши слова – будто бежали из России только те, кто чувствовал вину. Боюсь, вы ошибаетесь. Бежали тогда по разным причинам – и трусы бежали, и шкурники, те в первую очередь. А последними ушли те, кто не принимал большевиков, их идею, их планы государственного устройства. По крайней мере, так было с моим отцом. Он считал Ленина и Троцкого врагами России, поэтому воевал с ними до самого конца. А потом, когда война была проиграна, – что же ему было делать? Идти просить прощения? Но за что? Не вижу, в чем была его вина.