Перекресток - Слепухин Юрий Григорьевич. Страница 112
Таня вскинула голову, словно ее хлестнули.
— Я понимаю, вы боитесь за сына — я сама сразу это почувствовала! — крикнула она, отмахнув от виска прядь волос. — Но только не говорите обо мне! Что вы понимаете в моем счастье! Вы думаете, мне что нужно — чтобы муж был командующим округом или народным артистом? Я прекрасно знаю, что нам с Сережей будет, наверное, очень трудно, но какое это имеет значение, поймите же вы наконец! Когда любишь, все это совершенно никакого значения не имеет! Вы просто не понимаете, что значит любить!
Дежнева выпрямилась и поджала губы.
— А ты не думай, будто одна ты все понимаешь, — помолчав, отозвалась она с обидой в голосе. — Любить-то всякая умеет… невелика наука. Тебе, девушка, много еще горького в жизни нужно хлебнуть, вот что я скажу. Тогда, может, только и поймешь, как оно, счастье-то, добывается. А покамест, издаля, все оно легче легкого…
Наступило молчание. Таня долго сидела с опущенной головой, всхлипывая все реже и реже, потом встала.
— Можно у вас умыться? — спросила она вздрагивающим голосом, не глядя на Дежневу, Та налила в рукомойник свежей воды. Таня умылась, причесала растрепанные волосы, — Я пойду, — сказала она тихо, берясь за пальто. — Простите меня, Настасья Ильинична… Я думала, мы сможем как-то понять друг друга. Так вот — если вы хотите, чтобы я оставила Сережу… — Таня помедлила, застегивая пояс, и подняла на Дежневу большие потемневшие глаза, выражение которых было в эту минуту почти суровым. — …то этого я вам обещать не могу, — докончила она. — Вернее, я должна прямо сказать, что никогда не сделаю это сама. И еще я вам обещаю сделать все, чтобы он был счастливым… на всю жизнь. Я думаю, у меня это получится. Ну вот. И… я должна попросить у вас прощения, за все. Мне ужасно тяжело, что так… Простите, пожалуйста, я вас очень-очень прошу…
Она порывисто нагнулась и, схватив руку Дежневой, на секунду прижалась к ней всем лицом.
— Да что ты, господь с тобой, — опешив, пробормотала та почти испуганно. Таня отпустила руку и выбежала из комнаты.
Вернувшись из цирка, Сергей застал мать с заплаканными глазами.
— Ты чего? — спросил он с тревогой.
— Да так, сынок, — ответила она уклончиво. Настаивать он не стал: мать часто плакала, вспомнив вдруг Колю, и ничего необычного в ее слезах теперь не было.
После обеда, услав Зину играть к подружке, Настасья Ильинична рассказала сыну о посещении Тани. Сергей был поражен. Первое, что он почувствовал, был острый стыд за свою вчерашнюю ревность. Значит, вот куда собиралась Таня идти! А он-то, скотина…
— Она тебе-то сказала об этом? — спросила Настасья Ильинична.
— Что, ма? — Сергей не сразу оторвался от своих мыслей. — Нет, что ты! То есть она давно уже говорила как-то, что хотела бы с тобой поговорить обо всем… да я ей отсоветовал. Я, знаешь, думал, что это ни к чему…
Он прошелся по комнате, поглядывая на мать, сидящую с шитьем у окна.
— Ну так как, ма? — спросил он наконец, не дождавшись продолжения разговора. — Ты вот теперь еще раз с Таней повидалась, говорила с ней. Ну, как она тебе кажется? Неужели ты до сих пор не видишь…
— Все я вижу, сынок, — негромко ответила Настасья Ильинична. — Ты уж думаешь, я слепая… Все вижу, а что тебе сказать — не знаю. Хорошая она девушка, верно… Раньше я этого, может, и не видела… и крепко тебя любит, это тоже верно. И это я теперь знаю, после сегодняшнего. Так что… ничего Дурного про нее не скажешь, и если я когда худое про нее думала, так это мой грех… — Настасья Ильинична говорила медленно, не поднимая глаз от шитья. — …И жалко мне ее сегодня стало прямо до слез… таким, как она, ох как трудно в жизни приходится… И не только им, сынок, а и тем, кто с ними рядом. У тебя счастья с ней не будет, Сереженька, это я тебе и раньше говорила и теперь говорю. Не оттого, что плохая она… этого-то про нее не скажешь… А силы в ней настоящей нету. Такие жарко горят, да быстро выгорают — вот что я про нее скажу. И не в укор это ей, избави Христос, — такая родилась, такая воспиталась. Так-то, сынок. И отойти от нее не отойдешь, теперь-то я это вижу… И как подумаешь — жить вам вместе, так и за тебя страшно, и за нее. А так, что ж, решать ведь тебе, Сереженька, ты парень взрослый, материным умом жить не станешь…
8
Пятнадцатое мая, последний день занятий. В школьном саду цветут каштаны. Окна распахнуты настежь, и жаркое послеобеденное солнце заливает класс. Никаких занятий, впрочем, уже нет; консультации для желающих будут продолжаться вплоть до двадцатого, но повторение уже закончено, десятиклассники ознакомлены с программой испытаний, известно содержание билетов, заготовлены шпаргалки — крошечные листки папиросной бумаги, бисерно исписанные формулами.
— …и я считаю, товарищи, что это просто стыдно, — говорит групорг Земцева на большой перемене. — Уж на выпускных можно было бы обойтись без этого! Ведь это наш отчет за все десять лет, неужели мы и здесь не можем быть честными?
За партами возбужденно шумят. Никто не вышел из класса — для них, десятиклассников, школьные законы уже не писаны, они уже взрослые люди и могут проводить переменку где им угодно. Слова секретаря комсомольской группы встречаются взрывом шума.
— Тебе хорошо, — заявляет Сашка Лихтенфельд, — ты ни шиша не боишься, отличница! А я вот с немецким зашиваюсь. Что же мне, из-за неправильных глаголов на второй год оставаться?
Взрыв смеха — немец Лихтенфельд зашивается с немецким!
— Так что ж с того, что немец, — обиженно огрызается Сашка, — вон в параллельном Димка Ставраки учится — что ж ему, Гомера прикажете в подлиннике читать? Мы и дома сроду по-немецки не говорили! Ты пойми, Земцева, я же не собираюсь отвечать по шпаргалке, но я себя увереннее буду чувствовать, если шпаргалка при мне. Ну, на всякий пожарный, понимаешь?
— Ничего я не понимаю! Тебя что беспокоит — спряжения? Прекрасно, еще есть время позаниматься. Вот у Николаевой с немецким все в порядке — вместе и поработайте!
— Конечно! — кричит Таня. — А кто со мной будет заниматься по математике?
— Ну вот, — вздыхает групорг, — опять за рыбу гроши. Что у тебя с математикой? Ты же говорила, что подготовилась!