Брестская крепость - Смирнов Сергей Сергеевич. Страница 88

Солдаты и офицеры противника с удивлением видели это совершенно непонятное, необъяснимое для них упорство последних защитников цитадели. На что они надеются, что поддерживает их силы? Такие вопросы жители Бреста нередко слышали от германских офицеров и солдат, участвовавших в боях за крепость.

— Их так трудно взять в плен, — говорил однажды немецкий офицер группе наших женщин. — Когда нет патронов, они бьют прикладами, а если у них вырвут винтовку, кидаются на тебя с ножом или даже с кулаками.

Все это казалось невероятным. Убитые советские бойцы и те немногие, которые живыми попадали в плен, были до предела истощены. Пленные шатались от голода и выглядели какими-то ходячими скелетами. При виде этих живых мертвецов трудно было поверить, что они в состоянии держать оружие, стрелять и драться врукопашную. Но такие же, как эти пленные, измученные, истощённые люди продолжали борьбу в крепости — стреляли, бросали гранаты, кололи штыками и глушили прикладами дюжих автоматчиков отборных штурмовых батальонов 45-й немецкой дивизии. Что давало им силы — это было непостижимо для врага.

Да, силы их были на исходе! Защитники крепости с трудом держали в руках оружие, с трудом передвигались. И только неистовая, сжигающая сердце ненависть к врагу поддерживала их в этой борьбе, перешедшей уже за грань физических сил человека. Длинная череда страшных дней, проведённых среди огня и смерти в кипящем котле Брестской крепости, была для каждого из них школой ненависти. На их глазах в огне, под бомбами и снарядами гибли беззащитные женщины, маленькие дети, умирали, сражаясь, их боевые товарищи. Этого нельзя было забыть, как нельзя было забыть ночь на 22 июня, когда неожиданное нападение фашистских полчищ разом смяло и растоптало жизнь каждого из них. Столько неудержимой, яростной ненависти к убийцам в зелёных мундирах скопилось за эти дни в душах бойцов, что желание мстить стало сильнее голода, жажды, физического истощения.

Добр и даже благодушен по своему характеру наш человек, и нелегко наполнить его сердце ненавистью. Это неизбежно сказывалось в начальный период войны. Понадобились месяцы, чтобы в наших отступавших войсках, во всей армии и во всём народе люди поняли, с каким невыразимо жестоким и опасным врагом они имеют дело, какая страшная угроза нависла над судьбой Родины, над всем будущим нашей страны. И тогда в душах людей родилась и накопилась та благородная ярость, ненависть, без которой невозможна была бы победа и утолить которую мог только полный и окончательный разгром врага.

Те, кто сражался в Брестской крепости, прошли эту школу ненависти не за месяцы, а за дни и недели — такой концентрированной, неистовой, бешеной была их короткая война. И в этом чувстве ненависти, как в жарком, злом пламени, сгорело все мелкое, личное, своё, что было в душах людей, и осталось одно, самое важное и главное — та смертельная и до конца непримиримая борьба с врагом, в которой они стали первыми воинами своего народа. Рядом с этой борьбой и её возможным трагическим исходом собственная жизнь казалась уже неважной, недостойной особой заботы. Эти чувства станут ясными, стоит только задуматься над несколькими словами, выцарапанными неизвестным защитником крепости на стене каземата: «Я умираю, но не сдаюсь! Прощай, Родина! 20/VII-41».

Посмотрите — здесь нет подписи. Он не думал, этот умирающий солдат, о том, чтобы оставить истории своё имя, донести сквозь годы свой подвиг до потомства, быть может, до близких, родных ему людей. Он, видимо, вообще не думал ни о подвиге, ни о героизме. Почти месяц тут, в адовом огне Брестской крепости, он был простым «чернорабочим» войны, рядовым бойцом первого рубежа Отчизны, и в час смерти ему захотелось сказать ей, своей Родине, что он сделал для неё самое большое, доступное человеку и гражданину, — отдал жизнь в борьбе с её врагами, не сдавшись им.

Сколько гордости, не хвастливой, а величавой, полной высокого достоинства и спокойной скромности безвестно погибающего вложил он в своё «Я умираю, но не сдаюсь!». Пусть начал он со слова "я", но ведь это "я" — безымянное. Даже для самого себя он уже был не столько личностью, человеком с именем и фамилией, с собственной биографией, сколько маленькой частицей, атомом этой яростной борьбы, как бы человеческим кирпичом в стене старой русской крепости, ставшей на пути врага. И поистине удивительно звучит это безличное "я", с такой простотой уходящее в небытие.

А его «Прощай, Родина!»… Вслушайтесь в эти два слова! В них и отчаянно упорный возглас сражённого, но непобеждённого борца, и как бы невольный тихий вздох, полный тоски преждевременного ухода из жизни, и пронзительный крик боли за судьбы родной страны, — ведь он не знает и не узнает никогда, что происходит с ней там, на востоке. И не матери, родившей и вскормившей его, не любимой жене, не детям, если они у него были, посылает он свой последний привет. Умирая, он произносит то слово, что выше и шире всех других, что вмещает в себя и человека, и семью, и его прошлое, настоящее и будущее, — бесконечно дорогое слово «Родина». Так в короткой этой надписи, сейчас хранящейся в музее, как бы настежь распахнулась перед нами великая и простая душа нашего народа.

А маленький эпизод, однажды рассказанный мне защитником крепости Александром Ребзуевым, показывает всю силу бесконечной ненависти, которая одна давала необъяснимую энергию последним героям Брестской обороны.

Ребзуев попал в плен при разгроме группы Фомина. Его и нескольких других бойцов не сразу отправили в лагерь, а продержали с неделю в сараях за Бугом. Когда стрельба в центральной крепости стала немного затихать, видимо, после того как прекратила своё существование группа Потапова, пленных повели под конвоем в район Тереспольских ворот — убирать трупы.

Их вели через Западный остров, и они слышали неподалёку стрельбу — вероятно, ещё продолжали драться пограничники. В центре крепости перестрелка вспыхивала то здесь, то там, но около Тереспольских ворот как раз было затишье.

Их ввели в глубокие ворота, и они увидели, что в самой середине этого сводчатого туннеля, прочного и надёжного, как убежище, поставлен у стены большой стол с расстеленными на нём топографическими картами и с полевым телефоном. Над картами склонились трое или четверо гитлеровских офицеров, а один громко кричал в телефонную трубку.