Быть - Смоктуновский Иннокентий Михайлович. Страница 34

— Даже не предполагал, что это можно пустить по этакому руслу. Очень смешно, Кеша, дорогой, очень смешно, интересно, необычно, смело. Ничего не скажешь... — И неожиданно: — Но совсем не то, что мне хотелось бы, дорогой.

Ощущение победы, ликования как корова языком слизнула: «Ну да, конечно, у меня все не так, не то и не туда... А сам только что слезу пускал», — подумалось. Но сказал другое:

— Ну, а что же, в конце концов, нужно, Михаил Ильич, дорогой?

— Избалованность, уверенность в себе нужна, нужен барчук с округлыми жестами, ленцой, не хорохорящийся, не эксцентричный — этого в тебе самом с избытком, — а простой, легкий, ироничный и бесконечно добрый. И что самое необходимое — умный. Да перестань теребить пуговицу — видишь, какой нервный! А вот у него, у Куликова, пуговицы на его пиджаке должны уметь думать. Для него мыслить — значит жить, это его норма.

— Норма пиджака, что ли?.. — метнулась мысль. Страшное желание разоблачать, упрекать распирало меня, но сжав челюсти, молчал. Может быть, предложить сменить пиджак, взять с другими пуговицами или эти, немыслящие, спороть? Боясь рассердить, насторожить, промолчал и об этом, сказал что-то совсем другое. Было тяжело.

Уверенности поубавилось сразу и изрядно, желание утвердиться в роли и убедиться в доброжелательности режиссера ко мне осталось, став лишь оголтело-озлобленным. Естественно, озлобленность я старался скрыть — я улыбался. Общая же атмосфера на съемке этой пробы была доброй, рабочей и одновременно домашней. Делали варианты, все были довольны. Михаил Ильич в конце смены обнял меня и объявил:

— Думаю, все будет хорошо. Группой (так называется коллектив, который будет снимать картину) вы уже утверждены. Поезжайте спокойно к себе в Ленинград, отдыхайте, набирайтесь сил, вальяжности, покоя. Вам позвонят. Координаты ваши взяли? Ну и прекрасно. До встречи. Да и что это вы все время как-то странно улыбаетесь?.. Это вас не украшает. До свидания!

Все целовали, обнимали, трясли руки, хлопали по плечу, говорили всякие хорошие слова, а в рамке зеркала гримера, разгримировываясь, я увидел воткнутую бумажку, заявку на следующий день, где черным по белому было написано: «Кинопроба. Гусев — А. Баталов. Куликов — Юрий Яковлев в 11.00; в 13.00 Куликов — ... (следовала очень известная фамилия, и еще какие-то две незнакомые фамилии, от которых веяло полнотой и вальяжностью, из чего можно было заключить, что Куликов пошел валом, косяком, как селедка, и Куликов этот был и холен, и вял, и толст, и ироничен).

Праздника не было. Ощущение пустой, холодной ненужности одиноко провожало меня со студии, смотрело долго в спину — в душу, пригибало, сутулило, стирало прочь с земли...

Пробовали многих. Сноб сменял уверенного баловня, последний уступал место современному Обломову, а тот в свою очередь предшествовал внешнему изыску и холености очередного типажа. Пробовали даже одного известного, не в меру располневшего в ту пору кинорежиссера, и тот грузно колыхался в калейдоскопе проб этого непростого персонажа, физика-теоретика Ильи Куликова.

Она манила, эта роль. Манила многих и многим. Была остра, свежа и необычна для того времени своими человеческими качествами. Появление такого характера в кино, а может быть, вообще в советской драматургии было делом необычным настолько, что заставило большинство проходивших пробы актеров считать Илью не только второстепенным героем, но и просто-напросто отрицательным персонажем, выведенным только для того, чтобы положительный герой был и впрямь положительным, без каких бы то ни было колебаний, сомнений и светотеней.

У меня же, напротив, ни в малой степени не возникало никаких мыслей о том, что Илья Куликов с каким-нибудь социальным, духовным или того хуже нравственным изъяном. Для меня он был не только положительным-переположительным, но, как это ни странно может показаться, вообще герой картины, один, единственный. Ну, правда, это тоже, может быть, крайность, продиктованная актерским эгоизмом. Впрочем, все это можно отнести к рабочей гипотезе, платформе, наличие таковой помогало Михаилу Ильичу и мне идти к человеку, которого мы и преподнесли зрителю в фильме, человеку высокого ума, легкой, но отнюдь не легкомысленной натуры — натуры сложной, глубокой, красивой и безмерно, по-детски ранимой.

Когда в Карловых Варах на пресс-конференции, где Илья Куликов был признан наисовременнейшим, глубоко положительным героем, мне был задан вопрос: «А как вот, мол, подобный герой, а точнее, исполнитель этого героя относится к известному традиционному „треугольнику“, где ему уготована незавидная роль третьего лишнего?» — чувствуя выгодность позиции, почти не задумываясь, я выпалил, что никогда не считал и не считаю его третьим. Он первый. И единственный. И если она ушла от него к тому, к другому, то хуже от этого только ей, да еще, может быть, тому, к кому она ушла. Раздались хохот, аплодисменты. Михаил Ильич весело крикнул: «Прекрасный ответ!» — он бывал прост и непосредствен до детскости.

Уже снимая так называемый «полезный метраж» фильма, мы все еще продолжали репетировать, искать, прилаживаться и, как у нас принято говорить, притираться. Было острое стремление поставить себя, партнеров в ситуацию, более близкую, чем это можно вычитать даже в столь добротном сценарии с первого, пятого, десятого раза прочтения. Мы, работники кино и театра, называем такое «распахиванием» или «погружением в материал». Нам довольно часто приходится слышать сочувственную фразу: «Как это вам удается запомнить такую уймищу текста наизусть?» Ах, если бы знали эти спрашивающие, что бывают такие времена в самочувствии актеров, когда знание огромных, сложных текстов наизусть — ничто, просто отдых по сравнению с постоянно ускользающим правом на произнесение этого текста! Ведь надо, чтобы текст этот произносился не вами, но тем персонажем, которого вы обязаны найти в себе, и чтобы персонаж этот был единственным правомочным рупором этих слов. Только тогда весь выученный вами текст, а вместе с ним и образ-характер станут убедительными и живыми. Вот труд. Вот гранит, алмаз и глыба, о которой, я уверен, даже не подозревают многие, думающие о кажущейся легкости нашей работы. Все же остальное — цветочки-василечки на солнечном лугу и в отпускное время.

Не скрою, порой и обычное знание текста дается не сразу, но и не дается-то, быть может, потому, что образ ориентирован автором в одном направлении, а вы его — в другом принуждаете идти. Человеческая органика актера неосознанно противится подобному насилию и, протестуя, бастует, ослабляя память. Не могу уловить ассоциативного хода, но у Пушкина это удивительно сказано:

(...Глубокие, пленительные тайны),
Не бросил ли я все, что прежде знал,
Что так люблю, чему так жарко верил,
И не пошел ли бодро вслед за ними,
Безропотно, как тот, что заблуждался
И встречным послан в сторону иную?

Однажды Михаила Ильича вызвали с репетиции в павильон, и, оставшись одни, мы с Баталовым попробовали прочитать текст сцены, которую должны были сегодня снимать. Актеры это делают всегда — наговаривают текст, так сказать. Но у нас в данном случае была несколько иная задача. Нам хотелось взглянуть на себя со стороны, и сделали мы это так: мы поменялись ролями — Баталов читал текст Куликова, я — Гусева. «Полезность» этого опыта для нас была очевидной — как можно точнее определить «куда идти и что с собою брать в дорогу?»

Пройдя по тексту раз, другой, мы увлеклись (может быть, это был единственный случай, когда партнер для каждого из нас так много значил) и что-то вроде получилось.

В окружении своих помощников и стажеров вернулся Михаил Ильич, все они были в добром настроении: шутили, улыбались. И, наверное, именно это разрешило нам повторить, но уже при них, наш репетиционный вариант. Однако ни словом не обмолвясь о нем, мы с Баталовым пустились воплощать задачи Ромма: Баталов в образе Ильи, я — Гусева.