Быть - Смоктуновский Иннокентий Михайлович. Страница 36
Фильм шел давно, и многое забылось очевидно. Я напомню все эти в общем-то простые, несколько лишь запутанные самими молодыми людьми их отношения.
Митя Гусев (А. Баталов) «сгорал» на работе. Он не считался не только с собой, но и со своей нежной подругой, умной и женственной Лелей (Т. Лаврова). В конце концов ей это надоело и она ушла от него, порвала с ним. У этого же «облученного» Мити есть друг Илья, к которому он в трудные минуты работы и жизни (а для Мити это синонимы) обращается за помощью и советами, так как Илья, ни много ни мало, физик-теоретик, обладающий недюжинным умом и тоже безмерно талантлив, хоть и не укушен бациллой одержимости. Этот добрый, ироничный Илья (И. Смоктуновский) имел неловкость (пожалуй, больше неосторожность) полюбить ушедшую от Гусева Лелю. Леля ответила взаимностью (это тоже бывает в жизни), решила даже выйти за него замуж, однако затаила (может быть, неосознанно) тепло привязанности к одержимому до фанатизма, талантливому физику-экспериментатору Мите Гусеву. (И это тоже бывает — экспериментаторы есть экспериментаторы, никуда уж от этого не уйдешь).
Зритель застает дружную троицу в самое половодье всех этих сомнений и чувств, в то критическое время, когда надо наконец выбрать берег, один единственный и необходимый, пристать, выйти на него, разбить шалаш любви и... начать, может быть, сожалеть и сомневаться, тот ли это оказался берег и не сигануть ли с обрыва, да вплавь до противоположного. Все это было в схеме сценария. И Михаил Ильич буквально домогался от нас доброго, до бережливости чуткого отношения одного к другому в этой любовной чехарде. Однако и без тени сантимента и сожаления к «третьему лишнему», Илье. Лаврова же и Баталов неожиданно обнаружили столь странное представление о добре и чуткости вообще, а ко мне в частности, что, при всем желании, я не мог согласиться с ними. Да, конечно, никакого сусально-показного сочувствия не нужно, но корректность поведения их со мной — элементарный такт, говорящий об их высоких нравственных качествах, мне казалось, был просто необходим. Иначе каким образом могла проявить себя и вообще состояться та высокая одухотворенность, к которой нас так долго призывал наш режиссер Михаил Ромм?
Вот сцена у телеграфа, какой она репетировалась, была заснята. Их трое. Они стоят и молчат (это лучшее место — молчат). Какое напряжение, такт и неловкость одновременно! Экспериментатору, которому Леля дарила нежность раньше, она предложила вдруг: «Митя, может, зайдем, поговорим?» Митя ответил, как и подобает ответить герою, не утруждающему себя никакими там сомнениями и любезностями: зайдем. Предельно просто, но отнюдь не односложно. Там, внутри этого слова, надо полагать, много-много всего и, может быть, даже такого, что нам и понять-то не дано. Исключительность натуры — здесь уж ничего не попишешь. Любимому теперь она сказала: «Илья, подожди нас здесь». Округлив глаза, теоретик безропотно остался ждать. С фанерными лицами Гусев и Леля ушли. Я смотрел, как они уходят, и мне стало не по себе... неуютно стало. Если речь идет о тонко думающих и так же чувствующих людях, то те ли измерения их человеческих начал мы привнесли с собой??? Я уже готов был насторожить Михаила Ильича своими сомнениями, но сцена не моя и смена не моя, единственное, что было мое, — это мнение. И я промолчал, оставшись в полном недоумении: как же это они, бедняжки, будут выпутываться теперь? Их долго не было. Во все происходившее там зритель был посвящен длинной сценой. И вот настало время если не выпутываться, то уж выкручиваться. Они вышли. И, надо признаться, деревянности на их лицах поубавилось, и поубавилось изрядно. Как у тонко чувствующих и нервно организованных натур, боящихся ранить своего друга и жениха, на их лицах появилось и нечто новое, но такое, чему не сразу подыщешь определение. Что-то вроде: «Ну, мы сейчас тебе врежем между глаз». О-о-о, очень тонкие интеллигентные люди! А главное — одухотворенные. Ироничный Илья, видя столь нежное надвигающееся на него выражение лица своей строптивой невесты, моментально сник и, идя им навстречу, обиженно воскликнул: «Товарищи, я хочу спать!» — «А мы все решили, Илюша, — говорит Леля. — Я выхожу за Митю замуж».
Ну, что тут говорить! Более подходящего момента и повода покорчить всякие разные рожи просто не бывает. Я добросовестно и честно все это проделал. Правда, не скажу, чтоб это принесло уж очень большую радость. Скорее, напротив, ощущение неумного, ненужного кривляния неуютным грузом осело в душе.
Отсняли сцену, заканчивался рабочий день. Осветители и операторская группа укладывали, двигали свои огромные светильники. Ладно скроенные парни уносили на своих плечах, как дрессировщики уснувших удавов, толстые мотки электрокабеля. Время странного соседства усталости и оживленности сборов. Творчество — хорошо, но дом и отдых после душного павильона — тоже недурно.
Михаил Ильич оговаривал, что нужно будет делать завтра. Он повернулся к оператору Герману Лаврову и сказал:
— Начало «треугольника», проход по улице Горького и у витрины... и, пожалуй, все. Вы что-то хотите оказать, Кеша? Да, Лика, узнайте, пожалуйста, не случилось ли что с Храбровицким, почему его опять нет?.. Извините, так что вы?
— Не по душе мне отснятое сейчас. Вы же говорите: они добрые, современные, так почему столько злой остроты во мне и в них? Ну, допустим, они это делают достойно, Бог с ними, но я-то светлый, легкий, честный, почему бы мне не выслушать их спокойно и, глядя на их злорадные лица (кстати, они именно такие...), безудержно, светло и ясно засмеяться, чего они уж никак не могли ожидать, погрязши в себялюбии и эгоизме... — И я засмеялся, правда, поначалу с несколько перепуганным лицом, понимая, что слишком уж много беру на себя, но потом осмелел.
Я смеялся, двигался, показывая, как бы я это все проделывал перед Лелей и Гусевым. Нет ли в этом более доброго, открытого и честного хода? Пятью минутами раньше она была моей невестой! Где же ее трогательность, ее ум, женская чуткость, в конце концов? Хотелось бы, чтобы они сами были обескуражены и своим поступком, и тем, как просто, без тени зла и ревности ведет себя Илья. Кстати, и фраза его: «Ну, с тобой не соскучишься!»— тогда будет звучать без упрека, а по-человечески просто.
Я закончил и попеременно вопрошал взглядом то Михаила Ильича, то Лаврова.
Мягко, несколько грустно глядя на Германа, Ромм сказал:
— Он прав.
Тихо улыбнулся, помолчал, как бы говоря: «Ну что, не говорил я вам?» — и вслух сказал определенно.
— Он прав. Ничего не могу сказать.
Я не предполагал подобной реакции на мою тираду и был порядком смущен.
— Вы правы, Кеша. Какая жалость, что нет здесь Леши и Тани!
С этого момента мы уже всегда были единомышленниками. Я был горд и счастлив, оказавшись невольным толчком этому. Группа намного отставала в плане, и мы не пересняли сцену на телеграфе. Но заряд той редкой минуты взволнованности Михаила Ильича дал свои живые ростки в последующем материале фильма.
Готовый фильм мы увезли на Международный кинофестиваль в Чехословакию. Влажный ночной воздух Карловых Вар. Темная котловина, окаймленная горами, своей чудовищной пастью поглотила город с празднично расцвеченным кинофестивалем. Издали иллюминация фестиваля выглядит маленькой туманностью, а отдельные мощные прожекторы — брошенными жемчужинами на сочном темном бархате. Они как бы знаменовали собой присутствие на этом фестивале немногих мировых кинозвезд. Редкая запоздалая машина со стороны Праги светом своих фар вспарывала сгустившиеся сумерки, отгоняя куда-то в провал темноты тишину и уютное журчание быстрой мелкой речушки, полной едва ли не ручной форели.
Там, внизу, куда спешит машина, сейчас душно. Здесь свежо. Прознав это от старожилов, Михаил Ильич и я решили перед сном пройтись по безлюдной дороге в гору. Однако вскоре выяснилось, что желающих окунуться в нежную прохладу ночи не так уж и мало. Оказалось, мы набрели на маршрут «дистрофиков», жаждущих сбросить лишние килограммы, и они грузно проплывали мимо... Было забавно слышать звуковую мозаику, наплывающую из темноты, то чешской, то польской, то немецкой речи.